Альберт как-то странно улыбнулся, и снова все погрузилось в мрачное молчание, однако не прошло и пяти минут, как страшный порыв ветра, от которого задребезжали стекла в огромных оконных рамах, завыл, завизжал, ударил, как кнутом, по воде, наполнявшей ров, и унесся ввысь, к горным вершинам, с таким пронзительным и жалобным стоном, что все побледнели, кроме Альберта, улыбнувшегося такою же загадочной улыбкой, как и в первый раз.
– В эту минуту, – проговорил он, – гроза гонит к нам одну душу. Хорошо, если б вы, господин капеллан, помолились за тех, кто путешествует в наших суровых горах в такую ужасную бурю.
– Я молюсь ежечасно и от всего сердца, – ответил дрожащий капеллан, – за тех, кто странствует по тяжким путям жизни, среди бурь людских страстей.
– Не отвечайте ему, господин капеллан, – сказала Амалия, не обращая внимания на взгляды и знаки, предупреждавшие ее со всех сторон, чтобы она не продолжала этого разговора. – Вы хорошо знаете, что моему кузену доставляет удовольствие мучить других, говоря загадками. Что касается меня, то я вовсе не склонна разгадывать их.
Граф Альберт, по-видимому, обращал не больше внимания на пренебрежительный тон своей двоюродной сестры, чем она – на его странные рассуждения. Он поставил локоть прямо в свою тарелку, которая почти всегда стояла перед ним пустой и чистой, и устремил взгляд на камчатную скатерть, словно считая на ней цветочки и звездочки, – в действительности же погруженный в какую-то восторженную думу.
XXIII
Неистовая буря разразилась еще во время ужина. Ужин здесь всегда продолжался два часа – ни больше ни меньше, даже в постные дни, которые строго соблюдались, причем граф никогда не освобождал себя от ига семейных привычек, столь же священных для него, как установления Римской церкви. Грозы были слишком часты в этих горах, а бесконечные леса, еще покрывавшие в ту пору их склоны, вторили шуму ветра и раскатам грома ревом эха, слишком хорошо знакомым обитателям замка, чтобы это явление природы могло так уж сильно их обеспокоить. Однако необыкновенное возбуждение графа Альберта невольно передалось всей семье, и барон, которому помешали наслаждаться вкусной трапезой, был бы, несомненно, раздосадован, если бы его доброжелательная кротость могла ему изменить хоть на одно мгновение. Он только глубоко вздохнул, когда страшный удар грома, раздавшийся к концу ужина, так перепугал дворецкого, что тот не попал ножом в кабаний окорок, который разрезал в эту минуту.
– Кончено дело! – сказал барон, сочувственно улыбаясь бедному слуге, удрученному своей неудачей.
– Да, дядюшка, вы правы! – громко воскликнул граф Альберт, вставая с места. – Кончено дело! Гусит сражен{35} – его сожгла молния. Больше он не зазеленеет весной.
– Что ты хочешь этим сказать, мой дорогой сын? – с грустью спросил старик Христиан. – Ты говоришь о большом дубе на Шрекенштейне?[21]
– Да, отец, я говорю о большом дубе, на ветвях которого мы на прошлой неделе велели повесить два десятка монахов-августинцев.
– Он начинает принимать века за недели! – прошептала канонисса, осеняя себя широким крестным знамением. – Если вы и видели во сне, дорогое дитя мое, – повысив голос, обратилась она к племяннику, – события, которые произошли в действительности или еще должны произойти (ведь по странной случайности ваши фантазии не раз сбывались), то гибель этого скверного, полузасохшего дуба не будет для нас большой потерей. С ним и со скалой, которую он осеняет, связано у нас столько роковых воспоминаний, принадлежащих истории.