– Никак нет, господин полицмейстер, еще не вернулись, – Балабанов, двадцатидвухлетний парень, недавно принятый на службу в полицию, тянулся перед начальством, беспрестанно отдавал честь, и круглое краснощекое лицо его, похожее на наливное яблоко, являло собой настоящий образец самого ревностного отношения к делу.

Четко сделав «кругом арш!», так что взвихрились полы шинели, Балабанов вышел, а Гречман, снова оставшись один, еще раз глянул на пустой тайник, на покойного, в две затяжки допалил папиросу, оглянулся – куда бы пристроить окурок? – и, не найдя подобающего места, бросил на пол и растер сапогом. Все равно осмотр уже провели, вынюхали и проверили все щелки и закутки в доме, но ничего, кроме рваного бабьего платья, не обнаружили. Одна-разъединственная зацепка, да и та жиденькая. Соседи из близлежащих домов ничего толкового сказать не могли: «Не видели, не слышали». Вот и топорщил усы Гречман, вот и рыкал на своих подчиненных, пытаясь задавить в груди противный, сосущий холодок, причину которого знал только он сам: в тайнике акцизного чиновника Бархатова лежали бумаги, представлявшие для полицмейстера смертельную опасность. Кто их украл и как употребит?

Ответа даже и не маячило.

Гречман ближе подошел к убитому, покачался над ним с носков на пятки и высказал:

– А все-таки говнюк ты, братец, не мог утаить. Так и так бы пришибли, молчал бы…

Но Бархатов под страшной пыткой не пожелал молчать, указал тайник и тем самым обрек полицмейстера на великие тревоги. Гречман нутром чуял, что над ним сгущаются тучи; ползучий страх ознобом проскакивал по коже, и казалось, что вот сейчас, сию минуту, грянет непоправимое.

Вдруг сзади раздался осторожный, вкрадчивый шорох. Гречман с непостижимой быстротой выдернул револьвер из кобуры, развернулся на согнутых пружинистых ногах, оборачиваясь к углу, из которого доносился шорох. Но там никого не было. Он шагнул вперед и за поваленным креслом увидел мышь, быстро-быстро скребущую лапками по мятому листку бумаги.

– Тьфу, тварь! – Гречман топнул ногой, и мышь бесшумно скользнула в щель под плинтусом.

«Этак меня надолго не хватит, если от каждого куста шарахаться, – подумал Гречман и заставил себя успокоиться. – Главное – виду не показать. Бог не выдаст, а свинья – подавится. Поживем еще, потопчемся…»

Протопал к двери, распахнул ее, крикнул:

– Балабанов!

– Я, господин полицмейстер!

– Чукеев не вернулся?

– Никак нет! Погодите, погодите, господин полицмейстер, вот, кажется… Ага, точно, он едет!

Через несколько минут грузный Чукеев, тяжело отпыхиваясь, ввалился в дом, положил газетный сверток на зеленую макушку пуфика и доложил:

– Пусто. Все пошивочные объехал – никто платье не признал. Правда, тут вроде как свидетель объявился… Прикажете позвать?

– Какой еще свидетель? Ладно, давай!

Чукеев вышел на крыльцо и скоро вернулся, толкая перед собой в спину невзрачного мужичка с синюшным опойным лицом. Мужичок вздрагивал и озирался, как в лесу.

– Кто таков?

– Ланшаков я, Илья Пантелеич, пимокат.

– Рассказывай, что видел?

– Да шибко-то я ничего особенного не видел… Только вот ночью-то мимо шарашился, из гостей, ну, ясно дело – тяжелый, раз из гостей…

– Вижу, что тяжелый, – властно прервал его Гречман, – прет от тебя, как из бочки. По делу говори – чего видел?

– Как дотепал до энтого домика, гля – что за оказия?! Баба мне голая навстречу! А снежок падат; думаю, может, блазнится, глаза протер – вправду баба. Только не совсем голая, рубашонка на ей и пимишки, и волосы вот так, раскосмачены. Молчком шмыганула мимо, я встал, вслед гляжу, а она чешет и чешет, только космы встряхиваются. Далеко уж отбежала, а тут тройка из-за угла выскакиват, тройка – звери, прямо огонь из ноздрей пышет, еле остановилась. Остановилась, значит, а бабенка в кошевку – прыг, только я их всех и видел.