– Мне оплатить консультацию?

– Выслушайте меня. Сегодня я предлагаю вам другой тип поддержки, защиты. Я могу помочь вам разрушить ту ассоциацию, которая является основой вашей личности: мужчина-враг. – Он улыбнулся. – Я хотел бы стать, скажем так, первым помилованным…

Она отпила глоток чая – он остыл.

– Мне больше нравилось, когда мы говорили о вас, – напряглась она.

– Мы говорим о нас. Я не должен больше быть для вас ни психиатром, ни мужчиной, как все прочие, то есть сексуальной добычей. Я просто буду вашим другом.

Она почувствовала, как к глазам подступают слезы. Она не понимала намерений Каца, но его доброжелательность была ей отвратительна. Из всех чувств, которые она могла вызывать, худшим была жалость.

– Извините меня.

Она кинулась в туалет, чтобы выплакаться. Черт, черт и черт… За кого он себя принимает? Целый год он доводил ее до исступления своим молчанием, а теперь заговорил как священник.

Когда она добралась до зеркала над раковиной, то уже взяла себя в руки. В золотисто-коричневом окружении – все те же балийские мотивы – она оглядела себя: маленькая, опустошенная, в ярости. Не ужин, а отстой, сказала она себе. Полный провал. И нечего из штанов выпрыгивать. Она забыла сумочку: поправить макияж не удастся. Немного холодной воды на лоб, похлопаем себя по щекам – и вперед… Поднимаясь по лестнице, она успела передумать. Нужно дать ему еще один шанс. Впервые мужчина протягивал ей руку, а не что-то другое.

Она прошла через зал, как если бы выходила на сцену, разглаживая ладонями свое маленькое черное платье. И застыла в нескольких метрах от стола, ошеломленная. Скрытый в тени, Эрик Кац незаметно под столом шарил в ее сумочке.

Пока она собиралась с духом, чтобы снова двинуться вперед, он заметил ее и заулыбался. Сумочка вернулась на место, на свободный стул. Она могла бы подумать, что ей примерещилось, но нет. Что он искал? Какова была настоящая цель этого ужина?

К моменту, когда она снова устроилась за столом, к ней вернулось ее обычное мировосприятие – то есть ярость и презрение. Она по-прежнему улыбалась, и даже еще простодушнее: эта роль давалась ей лучше всего. Кац разговаривал с ней, и она отвечала – с юмором и живостью. Действовала она на автопилоте: ничто из того, что происходило за столом, ее больше не интересовало.

Заледенев до костей, Гаэль приняла решение: она заставит его дойти до конца в своих желаниях и вырвет его тайну.

Этот человек что-то искал – и она узнает, что именно.

20

«Turned a Whiter Shade of Pale…»[26]

Лонтано, 1970 год. В парадном зале «Лучезарного Города» эхом отдавались аккорды «Procol Harum», в то время как снаружи в тишине сочился слезами лес.

Морван помнил и гармоничное продолжение отрывка (знаменитый «Канон» Пахельбеля[27]), и шероховатый тембр органа Хаммонда[28]. Голос любви – но и голос смерти. На танцевальной площадке в такт передвигались пары, но каждый пребывал в одиночестве, унесенный этим дыханием церкви, пульсирующим в ритме зеркального шара.

Мэгги, в мини-шортах, шептала ему на ухо, что даже в такую жару она вынуждена надевать колготки из-за комаров, а эти твари умудряются пробраться даже сквозь них… ее раскаленный смех, хриплый голос. Он чуть отстранялся, чтобы полюбоваться на ее веснушки, напоминавшие витаминный порошок, который давали ему в сиротском приюте, – одно из немногих приятных воспоминаний его детства.

А теперь этот порошок рядом, прямо у его губ. Его витамин навсегда…

За шепотом Мэгги он различал слова песни: женщина с призрачным лицом, улетающий потолок, мельник, рассказывающий свою историю, и человек, витающий среди игральных карт… Слова нанизывались, и Морван думал о собственной судьбе: в некотором смысле песня рассказывала о его жизни – жизни человека, которого преследовала бледная женщина, одно из тех созданий, что населяют поэзию Верлена. Что предсказывала ему музыка? Что ему никогда не уйти от проклятия и бледная женщина всегда отыщет его.