Выйдя из подъезда, я первым делом поежился, потому что на улице стояла осень. Вторым делом я закашлялся, потому что во дворе пахло гнилой картошкой, мешки которой свалены в кучу у третьего подъезда. Третьим делом я притронулся к голове, чтобы убедиться, что волос на голове у меня уже нет и никогда не будет. Стало обидно. В горле першило, чесались гнойные ранки на локтях, щеках и внизу живота. Вдалеке громко хлопало, и вечернее небо озарялось оранжевыми и красными вспышками. На улице никого не было; голые телеграфные столбы стояли, как призрачные часовые; соседняя хрущевка казалась многоглазым чудовищем, потому что там тоже закрасили окна. На свой дом оборачиваться и смотреть я не хотел – противно.

Перепрыгивая пустые бутылки из-под водки, пряча голову в высокий воротник, я бежал к Колиному подъезду. Там под козырьком покачивалась лампочка на длинном изолированном шнуре, а на самом козырьке сидели коты и кошки и смотрели на меня, выпучив глазищи. Кошки были тощие и ободранные.

– Бр-рысь! – крикнул я, подхватил с асфальта камень и запустил в кошек. Они даже не шелохнулись, а камень попал в оконце над козырьком и расколошматил его вдребезги. Испугавшись, я кинулся к дверям. Как раз вовремя: из окна высунулась и запричитала лысая женщина.

– Федя! Федя! – звала она.

– Что?

– Кажется, опять началось! Федя! Кажется, началось!

– Что началось, глупенькая?

– Война, Федя! Война!

– Глупенькая, ничего не началось… ну успокойся же.

– Федя! Феденька! Я так боюсь, боже, я так боюсь!

– Не бойся, милая, священник приказал нам закрасить все окна, и наш дом теперь в безопасности; война не доберется до нас. Возьми… возьми же, выпей.

– Федя! Но это водка, это опять водка, Федя!

– Я сказал, пей! И отойди от окна!

– Но Федя!

– Пей!..

Я стоял, прислонившись к сырой стене, и дрожал. Я ждал, что они вот-вот разберутся со своей водкой, со своей войной и выйдут из квартиры; увидят, что я разбил окно, схватят меня за ухо и приведут домой. А дома пьяная мама и неизвестный мужик в трусах с красными слониками; им не понравится, что я пришел не один, а в компании.

Но никто так и не вышел.


Мне открыл Коля. Он был, как всегда, неопрятен и грязен. На спортивных штанах – белые пятна, льняная рубашка серая от пыли и воняет потом. Коля – рыжий и веснушчатый; у него нос картошкой и серые глаза; длинные, как у девчонки, ресницы. Левый глаз розовый и слезится. У Коли конъюнктивит. Вроде бы. То есть это он так говорит, а на самом деле кто его знает, чем там Коля болен. К врачу он не ходил. По радио сначала говорили, что больницу взорвали, а докторов разогнали. Или разогнали, а потом взорвали – не помню. На следующий день передали, что это ошибка, никто больницу не взрывал; просто из нее выгнали всех больных, а окна закрасили в черный цвет, чтобы пилоты вражеских самолетов промахнулись и не попали в больницу ядерной бомбой. Еще через день радио заткнулось навсегда.

– Пришел? – спросил Коля, нахмурившись.

– Не видишь, что ли? – буркнул я, протискиваясь мимо друга. В квартире у Коли было тепло и пахло блевотиной. Меня аж самого затошнило. Воняло из-за приоткрытой двери, которая вела в туалет. Я поспешил отойти в сторонку.

На кухне горела свеча, в остальных комнатах было темно. Под самым потолком в прихожей, оклеенной обоями «под кирпич», висели круглые часы. Секундная стрелка дрожала на месте; я подошел ближе и увидел, что стрелки приклеены к циферблату скотчем.

– Зачем это? – спросил я.

– Что «это»?

– Стрелки. Зачем ты заклеил стрелки?

– Так надо, – ответил Коля деловито. – У меня совсем мало времени, а стрелки подгоняют его.