Она еще не говорила тогда букву «р», просто пропускала ее в речи, и так забавны были ее слова «хоошо», «каамелька», «мооженое».

И это ее «дай учку» звучало бы забавно, если бы она не рассердила ее тем, что шла, не смотря под ноги, а она предупреждала ее:

– Упадешь! Упадешь! Смотри под ноги…

И она не дала ей своей руки. Не дала. И стойко вынесла этот отчаянный рев, и смотрела, как дочь сама поднялась, по-детски неуклюже стала на ножки и все плакала, плакала:

– Дай учку! Дай учку!

Но она пошла вперед. Пошла, всем своим видом показывая, что не даст ей руки, чтобы та поняла, – надо смотреть под ноги и слушать маму. Она просто шла, делая вид, что не замечает ни этого рева, ни слез, размазанных по щекам, ни отчаянья и боли в глазах дочери оттого, что мама бросила ее, не дала ей «учку»…

Эта картинка из прошлого была такой яркой и сильной, что она даже приподнялась на кровати, приподнялась, потрясенная. И смотрела на дочь, в каком-то немом ужасе осознавая – за что это ей!..

И это было так страшно, и в этом была такая правда, что все это просто не укладывалось в ее голове. Не укладывалась эта закономерность, такая простая и страшная закономерность: она не протянула руку своему ребенку, когда ей так нужна была ее рука. И она получила ответ: ее дочь не протянула ей руку, когда ей так нужна была ее рука.

И масштаб этой простой закономерности был очевиден. И вся ее болезнь была так понятна – и за что ей это, и почему сейчас она лежит одинокая…

И она откинулась на подушку, потрясенная понятым. И даже новый приступ боли она прочувствовала как бы со стороны, как будто боль просто окатила ее и ушла. Ее душевная боль сейчас была сильнее.

И чувство вины и раскаяние, и понимание, каким одиноким был ее ребенок тогда, когда растянулся на асфальте и не получил такой нужной поддержки, и «дай учку» звучало в ней сейчас так по-другому, что она заплакала от жалости. От жалости к той малышке, которая в своем одиночестве просила о помощи. От жалости к самой себе, которая тогда ничего не почувствовала, не поняла.

И она лежала и плакала. Плакала беззвучно, боясь побеспокоить своего ребенка сейчас, когда ей так нужна была передышка от усталости. Лежала и плакала, плакала, плакала.

И в какой-то момент она вдруг почувствовала, увидела весь масштаб этой великой закономерности – как все содеянное тобой приходит к тебе, возвращается к тебе, чтобы ты пережил это и почувствовал, как это чувствовали другие, которых ты обидел или не понял, или оставил в одиночестве.

И ее потряс этот масштаб. Масштаб уроков, которые проходит каждый человек. Уроков, которые он обязательно пройдет, независимо от того – осознает ли он то, что творит, или не осознает.

И ей так жаль стало в эту минуту всех. Каждого человека. И все человечество, которое живет такой недоброй, бесчувственной жизнью и тем самым уже определяет свои уроки. Свою будущую боль. Свое одиночество.

И она опять посмотрела на свою девочку. И испытала такую любовь к ней – уставшей взрослой женщине. И к тому маленькому ребенку, которым она когда-то была.

И она вдруг почувствовала такую жалость и любовь к самой себе, лежащей на этой кровати в своем одиночестве, созданной самой собой, и к той молодой, правильной бесчувственной маме, которая сама не знала, что творит. И к каждому человеку, обреченному на свои переживания и свое одиночество, которое он творит собственными поступками.

И это чувство увеличивалось, расширялось в ней. И она чувствовала любовь ко всем. Ко всему миру. И к рассвету за окном. И к этой больничной палате, в которой она поняла такое важное для себя.