– То есть?
– Так, не было. Мне просто нет до них дела. Это политика. А я всегда держался дальше от политики. Самое главное – деньги. Я их старался делать. При Советской власти дельцом трудно быть. А мне нравится быть деловым человеком, знаете ли. Крупные барыши, вообще частная инициатива… Пришлось пуститься в рискованные операции, привлечь брызгаловскую публику…
– Охотились за железнодорожными грузами? – усмехнулся Гюберт.
Я промолчал.
– Так… хорошо, – сказал Гюберт и решительно поднялся.
Я тоже встал и понял, что беседа окончена. Да и пора уже было.
– Вам придется все, что вы мне сказали, – предупредил он, – изложить письменно.
Я кивнул.
Гюберт снял трубку телефона и потребовал к себе обер-лейтенанта Эриха Шнабеля. Положив трубку, он сказал:
– До города недалеко, с километр, но я поселю вас здесь.
– Как вам угодно, – заметил я.
– Так будет и вам и мне спокойнее. Но со временем я разрешу вам бывать в городе. Это совсем невредно.
– Хорошо, – согласился я.
– Вы бывали в этом городе?
– Да, раза два-три, но очень давно.
– Примерно?
– Лет десять назад.
– Тогда это не страшно.
Вошел обер-лейтенант и вытянулся перед Гюбертом. Гюберт приказал ему поместить меня в отдельную комнату, зачислить на довольствие, обеспечить бумагой, ручкой, чернилами, выдать несколько пачек сигарет и тут же очень спокойно, не меняя выражения лица, добавил по-немецки:
– Повесить его. Сегодня же ночью. Я ему ни в чем не верю.
– Яволль, герр гауптман![10] – ответил обер-лейтенант.
Призвав на помощь всю свою волю, я поклонился Гюберту и, повернувшись, пошел к выходу. Ноги мои двигались автоматически, независимо от желания и воли.
«Повесить! Сегодня же ночью повесить!..» Удар был неожиданный и страшный. И это после того, как разговор принял вполне дружелюбный характер.
Мы вышли, пересекли двор и оказались в столовой, где я уже завтракал. Мне подали обед, но я не хотел есть. На несколько минут я поддался настроению, вызванному безвыходностью своего положения. Поддался внутренне. Внешне я, кажется, «не терял вида». А это главное. Натренированные нервы не выдали. Я беру себя в руки. Ведь я «ничего не понял». Это – основное правило моего поведения здесь. Все должно выглядеть так, будто я действительно ничего не понял, не подозреваю. Я сделал несколько физических упражнений, чтобы привести себя в норму, прошелся вокруг стола, пытаясь восстановить нормальное дыхание. Мой взгляд упал на обер-лейтенанта. Он сидел в кресле, откинувшись назад, и пристально смотрел на меня. Признаюсь, что, погруженный в свои переживания, я на несколько минут совершенно забыл о существовании этого молодчика. Мне казалось, что я один в комнате, тем более что Шнабель сидел неподвижно. И тут молнией пронзила меня мысль, от которой мне снова стало жарко. Зачем он здесь? Почему он так испытующе смотрит на меня? И тут же сознание дает ответ: не потому ли, что он проверяет меня и хочет знать, понял ли я приказ Гюберта, то есть знаю ли я немецкий язык? И мгновенно, почти одновременно, другая мысль: а может быть, все это провокация, но наивная, рассчитанная на слабые нервы?
Мысли несутся вихрем. В самом деле, если меня решили повесить всерьез, потому что не доверяют или имеют улики против меня, мне неизвестные, то зачем же проверять, к чему? Что это может дать, если судьба моя решена? Ровным счетом ничего. Если окажется, что я понимаю язык, то Гюберт получает добавочный сильный довод не доверять мне и, следовательно, покончить со мной. А если проверка покажет, что я действительно не знаю языка, то может ли это обстоятельство смягчить мою участь, послужить поводом для отмены вынесенного приговора?