– Благослови вас Бог! Профессор сказал: жиры, жиры и жиры. А где их взять в наше время? И хлеба-то не хватает. Забыли вкус пшеничного. Сын спрашивает: а что такое пшеничный хлеб?

– Ничего не поделаешь. У всех так, – сказал Медведев.

– Я знаю, но легче от этого не становится. Вы не подумайте, я не жалуюсь, – вдруг почему-то испугалась она. – Но понимаете, дети и вот Федор Алексеевич болеют…

– Что врачи говорят?

– Ну что говорят? Слабые они очень, им бы на пенсию…

– С пенсией подождет. На пенсию мы уже с ним на пару пойдем. Этак лет через тридцать…

– Вы все шутите, Александр Максимыч. Ишь вы какой богатырь, Илья Муромец, да и только, а Федор Алексеевич слабенький, болезненный, в чем лишь душа держится…

Пройдя через гостиную, увешанную многочисленны ми пожелтевшими фотографиями, среди которых почетное место занимал фотопортрет хозяина дома в полицейском мундире при погонах и орденах, мы вошли в маленькую комнатку. Мебели здесь почти не было: трельяж с мутными от времени зеркалами и кровать. На столике, придвинутом к кровати, – застекленные коробки с бабочками, склянки с лекарствами и исписанные листы бумаги – монография, над которой Савельев трудился несколько лет.

Воздух в комнате был тяжелый, спертый.

Савельев, подпираемый со всех сторон подушками и подушечками, полусидел в постели и что-то объяснял сыну, девятилетнему мальчику с такими же ласковыми, как у матери, глазами.

– Окно бы открыли, – сказал Медведев. – Дышать нечем.

– Да я ей говорил, – безнадежно махнул рукой Савельев. – Сквозняка боится.

Он похлопал сына по руке.

– Иди к мамаше, Николай.

Мальчик неохотно поднялся.

Савельев сипло вздохнул, закашлялся. В комнату неслышно проскользнула Софья Михайловна, наклонилась над ним.

– Федор Алексеевич, вы бы водички испили…

– Какая там вода!.. Вода, вода, – сказал он, отдышавшись. – Только и знает, что водой поит, а водки не дает. Горев у меня сейчас. Медицинский спирт раздобыл где-то. Дай, говорю, хоть на донышке. Не дает…

– А где Горев? – спросил Медведев.

– Во дворе Петр Петрович. Не забывает. Честный человек. Зря его ВЧК арестовала…

– Арестовали – выпустили. А одной честности в наше время мало. Честный… И Деникин честный, и Корнилов был честным.

– Охо-хо, – вздохнул Савельев, – кровавое время.

– Крови хватает, – согласился Медведев. – И ручейками, и речками течет…

В комнату заглянула Софья Михайловна.

– Фельдшер пришел перевязку делать…

Мы вышли в гостиную. Медведев держался со мной так, будто ему ничего не известно. А может, действительно Мартынов ему ничего не говорил? Ведь Мартынов не любит выносить сор из избы…

24

Мы уже около часа провели у Савельева, когда вошел Горев. Никогда не думал, что человек может так сильно измениться за короткий срок. Темные мешки под воспаленными глазами, подергивающиеся углы рта, неряшливые клочья давно не подстригавшейся бороды, грязный воротничок белой сорочки…

Может, его так сломил арест?

Держался Горев тоже не так, как раньше. Не было прежней надменности, он почти не иронизировал и вообще был какой-то усталый, затравленный. К разговору он не прислушивался и смотрел на собеседников отсутствующи ми глазами. Заговорил только один раз, вне связи с общей беседой:

– Моего старого друга на днях взяли. Сын его тоже офицер, в военном комиссариате. Спрашиваю: «Что собираешься предпринять?» – «Ничего, – отвечает. – Получил, к чему стремился».

Наступило неловкое молчание. Медведев, как мне показалось, с любопытством в упор смотрел на Горева.

– Возмущаетесь?

– Да-с.

– Может быть, и зря. Революция, ведь она родственных уз не признает. Порой превращает во врагов и отца с сыном, и дочь с матерью.