В моей комнате, загроможденной мебелью, было холодно и сыро: дома я бывал редко и топил свою «пчелку» от случая к случаю.

Мы уложили Тузика на большую двухспальную кровать карельской березы, разжав плотно стиснутые зубы, влили в рот немного микстуры. Тузик дернулся, перевернулся на бок, что-то забормотал.

Виктору я постелил на диване, себе на кушетке. Вместе растопили печурку. Я смертельно устал, голова была тяжелой, мутной. Передо мной стояло желтое, с заострившимся носом лицо Лесли, оскаленный в застывшей полуулыбке рот, и я видел кружащиеся снежинки, которые падали на его щеки и не таяли. А глаза у Лесли были открыты, и снежинки, попадая на них, тоже не таяли. Интересно, сколько Лесли было лет? Наверное, не больше двадцати пяти. И недаром его прозвали Красивым. Действительно, красивый, очень красивый. Наверно, не одной гимназистке голову вскружил… Хотя при чем тут гимназистки? Ведь он не учился в гимназии. А может быть, учился? Что за ерунда в голову лезет?..

Я приподнялся на локте и закурил.

– Не спишь? – спросил Виктор.

– Не спится.

– Мне тоже. Все об этом деле думаю. Сволочь все-таки Арцыгов. Ему что вошь, что человек. Раз – и нету. За что он его убил?

– Ну, бандит все-таки…

– А бандит не человек? Я позавчера одного налетчика допрашивал… «Что, – говорит, – думаешь, я налетчиком родился? Я, – говорит, – может, поэтом родился. Я, – говорит, – может, почище Пушкина стихи складываю». Ну, насчет Пушкина он вгорячах приврал, а стихи действительно здорово написаны. Там мне одна строка запомнилась: «Необычное обычно только в сказках и стихах…» Здорово?

– Ничего.

– Не ничего, а здорово. Хорошие стихи, лиричные. А вот на тебе, налетчик… Мать у него проститутка, отец барыга. С девяти лет воровать посылали, не кормили. А он на ворованные деньги Пушкина, Лермонтова, Кольцова покупал… А мать его, думаешь, от хорошей жизни на панель пошла? Сложно все это, Сашка!

– Ну, так все оправдать можно.

– Да я не оправдываю, объясняю. Вот его возьми, для примера, – Виктор кивнул в сторону Тузика, – и бандит из него может выйти, и профессор. Скажешь, нет? Жизнь почище какого скульптора лепит. Для того ее и переделываем, революция для всех, и для них, хитрованцев, тоже…

– Значит, по-твоему, бандитов и уничтожать не нужно?

– Почему не нужно, нужно. Есть такие, которых уже не переделаешь, озверели, ожесточились, уж слишком крови нанюхались. Только нам в бандитов не следует превращаться… А то вот я одного из комендантского взвода знал. Весельчак вроде Арцыгова. Рубаха-парень… Так что он, зараза, делал: вел человека на расстрел, а сам шуточки шутил, в усики посмеивался. Одной рукой за плечи обнимает, а другой потихоньку наган достает, чтобы в затылок пулю вогнать. Это, объяснял, я из-за доброты делаю, чтобы расстреливаемый до последней секунды не знал, что я его кончать веду… Кокнули этого весельчака, свои же ребята кокнули. Не человек – садист… Таких нам пуще открытых врагов опасаться надо. Они идею пачкают, как девку своими грязными руками лапают.

Затихнув, я смотрел, как Сухоруков сорвался с дивана и в одном нижнем белье завертелся по комнате. Потом он немного успокоился и, тяжело дыша, уселся у печки, закурил… Огонек цигарки то вспыхивал яркой звездочкой, то почти затухал. Мы молчали.

– Вот так, член «большевистской фракции», – сказал Виктор. – Так и живем. То с бандитами сражаемся, то с арцыговыми… – И неожиданно спросил: – Ты как себе коммунизм представляешь?

В теории я чувствовал себя достаточно подкованным: ведь как-никак читал Маркса, Энгельса, Каутского, Струве и даже законспектировал первый том «Капитала».