Глупец. Лучше поразмышляй о том, что древние скульптуры, оказывается, укладывали на своих статуях волосы Минервы восемнадцатью способами! Не успокоюсь, пока не зарисую в свой альбом их все.
11 декабря… впрочем, уже давно 12-е
Происшествие, нынче со мною случившееся, не могу иначе назвать, как произволением Господним. Душою моею враз владеют и смятение пред игрою случая, и страх почти священный пред лицом Провидения, кое столь твердо и беспрекословно указало мне на бессмысленность и даже преступность моих тайных мечтаний.
Я был в Колизее. Пришел туда еще днем, укрывшись в верхнем уголке этих огромных развалин. Некогда здесь убивали друг друга гладиаторы на потеху властителям мира, сидевшим на трибунах, от которых ныне остались бесформенные развалины. Потом императоры предали мученической смерти тысячи христиан – все на той же арене. В память об этом папа Бенедикт XIV воздвиг вокруг нее четырнадцать маленьких ораторий с изображением страстей Господних. Только благодаря этому Колизей не был окончательно и бесповоротно разрушен, и можно сидеть в моем тихом уголке, испытывая величайшее наслаждение, какое только способны доставить человеку воспоминания о том, что вершилось с ним самим и человечеством вообще.
Я пробыл в Колизее до ночи.
Луна светила необычайно ярко! Я понял, что, не пройдя по Риму в полнолуние, нельзя представить себе, как он прекрасен. Все мелкое, суетное поглощено огромными чередующимися волнами света и тени – только грандиозное величаво открыто взору…
Неожиданно для себя я очутился на Пьяцца Навона, пустой в сей час. Не стоит пояснять, что площадь сия с некоторых пор – излюбленное мое место в Риме. Я сидел возле фонтана, где впервые увидел ее, когда высокий человек в плаще, чуть пригнувшись и опасливо на меня оглянувшись, вдруг прошел мимо и скрылся в одном из переулков, впадающих в площадь, словно ручей – в озеро.
«Кто сей? – подумал я, оцепенело, почти сонно следя игру лунного света в вечных струях фонтана. – Тать нощной, идущий на богопротивное дело? Или счастливый влюбленный, который сейчас встретится с владычицей своего сердца и сорвет с ее уст долгожданное признание, а может быть, и поцелуй?»
Вдруг странное нетерпение овладело мною. Я соскочил с влажного парапета и крадучись вошел в тот же проулок, в котором канул незнакомец.
Силуэт его виден был у высокой решетчатой ограды, опоясывавшей один из домов. Послышался чуть уловимый звон, и я не сразу понял, что незнакомец стучит по ограде каким-то металлическим предметом, может быть, монеткой. Стук был не простой, а, конечно же, условный: один длинный и два коротких. Медленно и быстро, быстро! Потом снова – медленно и быстро, быстро!
И тут я увидел женскую фигуру, выскользнувшую из-под древесной сени и легко, почти невесомо подбежавшую к ограде с другой стороны.
Когда в последний раз так билось мое сердце? Не в тот ли незабвенный день, когда мандолина слепого музыканта соперничала со звоном струй фонтанов Пьяцца Навона?.. Меня тотчас пронзило двумя равно острыми, но в то же время противоположными чувствами: счастьем и горем.
Я был счастлив оттого, что нашел ее. Я был вне себя от горя оттого, что ее обнимали руки другого мужчины!
Кованой решетки меж этими двумя, чудилось, не существовало. Удивительным казалось, что ограда не рухнула, таким пылким было объятие, которое я принужден оказался наблюдать. В первое мгновение захотелось броситься прочь, зажав уши и зажмурясь, не видеть их прильнувших друг к другу тел, не слышать томных вздохов и этих бесконечно повторяющихся: