– Зоя!
И фельдшер обрадовался:
– Смотри-ка, Антон Семеныч, прогресс!
– Неплохо, – похвалил заведующий, – ну-с, Зоя, так-то не тошнит, голова не кружится?
– Не-а.
– А маму, папу, может, вспомнишь? Они приедут к тебе?
Молчание.
– Снова воды в рот набрала.
– Ничего, – сказал Антон Семенович, – родня найдется, ты вырастешь, не хуже других будешь. Еще на свадьбе твоей погуляем. А сейчас тебя нянечка тетя Паша отведет в палату, пока у нас обживайся.
Она смотрела, кивала, серьезно повторяя после услышанных фраз: «Ясное дело», а про себя думала: «Обживаться. Обживаться. Это от слова “жизнь”, так… какая тут жизнь? Я давно умерла, нет меня».
Санитарка проводила девочку в палату.
– Все койки пока свободны, выбирай, какая нравится… Все устроится, – пообещала она и, сунув кусок сахару в тощую руку девочки, ушла.
Закрылась дверь, повернулся ключ в замке.
Девочка села на койку у входа. Потом легла, почувствовав, что снова накатывает слабость. Легче не стало: лишь коснулась голова подушки, как тотчас в ней будто поднялись ядовитый туман и песчаная буря. Она прикрыла глаза. Странно это – гостить в собственном теле, ощущать его как чье-то чужое. Да и с головой беда, все эти мысли, картины – не поймешь, свои это или нет?
Она помнила, как очнулась в палате, а вот почему она там оказалась и с чего это так саднит горло и больно глотать – нет.
Зато помнила хорошо, до малейших деталей, до песчинки, что точно такая буря, как сейчас бушует в голове, поднималась в стеклянном шаре. Стоял такой на полке, где хранились книжки, написанные людьми с загадочными фамилиями – Скотт, Стивенсон, Твен и прочие. Внутри у него были три пирамидки – такие ма-а-а-аленькие, но как настоящие, и рядом с ними шли куда-то три крошечных верблюдика. Трогать шарик строго-настрого запрещалось, но можно было дождаться, чтобы взрослые куда-нибудь ушли, чтобы, сняв волшебную вещицу, потрясти ее как следует.
И сразу же поднималась песчаная буря, а караван верблюдов самоотверженно, геройски шел по пылающей равнине, плюя на непогоду. Они были такие красивые, эти корабли пустыни, и пирамиды тоже, и песок был золотистый.
А вот буря, что бушевала теперь в голове, была страшная, точь-в-точь как тогда, на неизвестной станции, где-то далеко-далеко от дома.
Дом… Он остался далеко. Тот самый, с теплым уютным камином, книжными полками, добрыми мамиными руками, папиной чисто выбритой щекой, ароматной, немножко пористой. Почему-то лиц уже и не вспомнить.
Наверное, зимой сорок первого она сильно болела, потому что не помнила, чтобы гуляла по снегу, лепила снеговиков, каталась на коньках, и вышла на улицу только тогда, когда потеплело. Помнила, что делали очень болезненные уколы, от которых хотелось лезть на стену. Потом пошли с мамой в больницу, и врач сказала отправляться в санаторий. Она, испугавшись страшного слова, немедленно разревелась, и тетенька, сама огорчившись, строго спросила:
– Умереть хочешь?
Зоя отвечала вызывающе, вредным голосом:
– Хочу! Хочу! Хочу!
Мама, перепугавшись, взяла ее на руки, принялась целовать, уговаривать, а врач, хмуря брови и скрывая улыбку, лишь приговаривала: «Ничего, ничего, собирайте» – и объясняла, что все будет исключительно хорошо – свежий воздух, чистая речка, деревенское молоко и много бутербродов с маслом.
Икая, девочка требовательно спросила:
– С б-булкой?
– С булкой, – заверила честная тетенька. И не обманула.
Оказалось, что много было таких же мальчиков и девочек, которые, отплакав и выяснив, что никто не собирается их слушать, утешились. Увидели, что в санатории здорово! Светлые золотистые сосны, как столбы, подпирали синее небо, журчала прозрачная вода по круглым камушкам, стлалась под босые пятки мягкая трава, и желтый песок был как бархатный ковер.