Он жил нормально, совсем не так, как отец. И это было хорошо. Не прямо сейчас хорошо, а вообще – если посмотреть на жизнь Аслана из космоса. Он иногда смотрел.

Он бы и дальше так жил, если бы город не надорвался. Наверное, он рассыпа́лся постепенно, а может – Аслан теперь иногда мучил себя этой мыслью – город сразу был злой дырой? Может, он только притворялся звёздной гаванью, чтобы подпустить таких дурачков, как Аслан, поближе, да сразу и причмокнуть?

Вряд ли. Просто испортился. Скис. Забродил. Надо было почувствовать вкус и уйти. Убежать. А он медлил.

И город забрал Давида.

Сын сказал:

– Никогда не звони, понял?!

Он это не серьёзно, подумал Аслан, и протянул руку – похлопать Давида по плечу.

А Давид с размаху влепил ему в челюсть.

– Зачем ты это делаешь? – спросил потрясённый Аслан, утирая кровь.

А Давид не слушал. Давид ушёл.

Так пришлось учиться жить без сына, без жены. Без всех – потому что все на свете сразу выключились, потеряли резкость. Аслан уехал в Солонцы. Пил. Изматывал себя походами в гору и обратно. Просто так, просто чтобы не на одном месте. Плакал, глядя на небо и бормоча почему-то строчки из советских мультфильмов. Про попугаев.

Он примирился с тем, что го́рода больше не будет, только через два года. Когда вспомнил про своего отца. И всё равно не пошёл смотреть, где его могила, – пусть до Бадалыка и было всего ничего.

У нас с Давидом всё равно лучше, чем было у нас с ним, понял Аслан. И немного успокоился. И забылся работой.

А потом.

Потом.

Соседка сказала. Лицо Давида в телевизоре. Аслан набрал, поехал, в УВД, в СИЗО, в прокуратуру, в следственный комитет, к адвокатам, к другим адвокатам, в землячество – никогда бы к ним, но тут нельзя. И везде одно и то же. Одни и те же.

Он так и не попал к Давиду. Только в телевизоре. В интернете. Он купил такую штуку, приставку, записывать новости. Смотрел, смотрел, смотрел. Плакал.

А когда смог хоть немного соображать, пошёл к Спартаку. Спартак его помнил. Спартак всех помнит, в том-то и дело. Скверно, сказал Спартак. Скверно, согласился Аслан. Я узна́ю, сказал Спартак. Ты же знаешь, заверил Аслан. Нет, это ты знаешь, сказал Спартак.

Две недели он молчал, а на третью назвал цену. Тебе всё понятно, спросил Спартак. Понятно, отозвался Аслан. Тогда иди решай, разрешил Спартак.


Аслан вышел из ремонтного бокса и закурил, последний раз глядя на место, где долго числился мастером. Здесь не принято говорить «бокс», ребята называют его «цех». «Вышел из цеха». Но хлипкая дверь, которая от хлопка чуть не слетает с петель, низко нависшая кровля и сгрудившиеся вокруг раненые машины мешают поверить, будто здесь настоящее производство. Цех – это на комбайновом. Когда печь дышит вокруг себя смертельным жаром. Когда металл бежит в форму. Когда человек перед страшными механизмами – насекомая тля. А здесь…

Аслан посмотрел на небо, с которого сыпался дождь. Крупные капли-капсулы, задев лицо, лопались холодом. Нелепые картонные рекламолюди с воздетыми кверху руками, которых занесли во двор в надежде спасти, расползались под массированной бомбардировкой – чья-то рука уже упала остальным под ноги.

Пока Аслан шёл до урны – он никогда не бросал окурок на землю, как делают многие, – промок насквозь. В «цехе» жил дежурный зонт, но возвращаться за ним не хотелось. Да и вообще. Пусть лучше дождь.

Он ещё раз оглядел двор и шагнул в прямоугольную прорезь в бетонной плите. Миша её на ночь задвинет ржавой железной «занавеской» на колёсах. К ним и так никто бы не полез. Но вдруг какие-нибудь залётные…