Последнюю фразу Татьяна почти прокричала.

– А я вообще ничего не поняла, у них акцент какой-то не такой… – хлюпнула носом Люба. – Да и какая разница, а?!

Татьяна пожала плечами и промолчала. Остальные тоже безмолвствовали.

– Что за поядрень! – взорвался наконец Миша. – Что это значит?!.

Аккорд третий

Должен остаться только один

Любовь Варыгина

Значит, так.

Не люблю таких. Молодая, а наглая, как змея. Подавай ей прямо сейчас все и сразу. Только и научилась, что передком работать, а кто этого, спрашивается, не умеет? Ну чего ей надо еще, шалашовке? Отхватила денежного кобеля, разъезжает за его счет по курортным странам, ест-пьет от пуза, чемоданы тряпками набивает – о такой жизни девки только и мечтают. А эта получила ее, считай, сразу после школы. Ей, малолетке, привалила такая лафа, когда другие в обносках ходят и помоями питаются. Радуйся этому, будь добрее, людям помогай. Так нет же! С жиру бесится, мерзавка. Соплячка! Подстилка такая! Ей, профуре, еще и Лешка понадобился. Заскучала, видишь ли, многостаночница, захотела чары свои проверить. А дружок ейный – лапоть лаптем, что ли? Или он из-за бутылки уже ничего не видит? Не видит, как его секретутка хвостом перед чужим морячком вертит?

Чего в ней находят, не пойму. Килька тощая. Ни задницы толковой, ни передницы. А пить так совсем не умеет. Развезло с каких-то граммов. При такой канареечной комплекции не удивительно. Хотя на ткацкой фабрике, где я ишачила в молодости, была у нас такая, Зинка по кличке Вертолет. Так вот она весила, ну, сорок кило, не боле, маленькая, худенькая, но, кстати, грудастая. И перепивала всех наших мужиков. А хлебали мы тогда, между прочим, исключительно спирт. Заводской, гидролизный, протирочный.

Ну и хорошо, что Танька эта пить не умеет. На катере она наконец отрубилась, уклюкавшаяся, и мы с Лешкой остались наедине. В той будке, где штурвал…

Но до того они все, кроме Таньки и Вовчика, снесенного мужиками в койку, еще долго не могли угомониться. Ходили туда-сюда по моторке, пили, закусывали, веселились, здоровенной удочкой ловили в темноте акул. Лешка таскался с ними со всеми, и мне никак не удавалось хоть на минуту оттеснить его на разговор тет-а-тет. А оттеснить надо было. Потом мы все набились в будку, где штурвал. Там еще торчал панамец, молчаливый, потому что по-русски не тянул, и угрюмый, потому что не пил. А ему предлагали: хочешь водочку, хочешь пивко, джин-тоника или ихней текиловки. Энрике этот мотал башкой, твердил как заведенный “ноу, ноу” и еще крепче держался за “баранку”. И разозлил своим упрямством Танькиного Мишку: “Да чтоб я какого-то папуаса не напоил! Падлой буду, он у меня водку щас трескать начнет, только подноси!”

Молодец Михаил – сказал “напою” и напоил ведь. Он этому панамцу за каждый стакан водяры отстегивал по десять баксов, а за стакан пива – по пять. А для здешних десятка “зеленых” – огромные деньги, многим за них месяц погорбатиться в радость в этой Панаме.

Недопитая водка разлилась лужицей по полу, стакан успел на лету ловко так подхватить Лешка, а рубанувшегося панамца – под мышки – Михаил.

– Последний чирик не твой, парень. И так почти на стошку меня опустил, ха-ха. – Танькин хахаль выдрал десятку из кулака Энрике и утащил его на воздух. Отсыпаться.

– Я тоже, пожалуй, пойду сосну, – сказал этот непонятный дед, обнаружившийся на катере.

Значит, дед ушел, но вдвоем мы с Лешкой пока еще не остались. Так как Михаил отволок панамца и вернулся. На мои намеки, чтоб он пошел проведать свою ненаглядную, буржуй наш никак не реагировал. Ему, видишь ли, приспичило порулить. И у Лешки, моряка хренова, тоже проснулась тоска по штурвалам. Ну, они и давай рулить, песни моряцкие горланить. Как пацаны голозадые, честное слово.