Подойник раскололся на две почти равные части плюс уголок размером с пол-ладони и один ухват. Когда бойцов разняли, Феликс утёр рукавом кровь с разбитой губы и сказал, внезапно совершенно остыв:
– Знаешь, Иконников, я это твоё ведро разбил случайно, но, если честно, хотел бы разбить специально. Знаешь почему?
– Почему? – хмуро спросил уже успокоившийся Гвидон.
– Потому что ты гений, брат… – явно преодолевая себя, выдавил Феликс так, чтобы никто не сумел расслышать его слова. – И ведро это твоё гениальное, поверь мне, мудиле нетрезвому. В другой раз я, может, такое тебе бы и не сказал… А керамику склею – не заметишь, уж чего-чего, а чужое говно подчищать умею хорошо.
Потом они, не сговариваясь, пожали друг другу руки и обнялись. И задружились. На ближайшие тридцать семь лет.
Целый год, до второго Прискиного приезда, они с Гвидоном переписывались, хотя, как выяснилось позднее, письма в обе стороны доходили не всегда, а если точней, то «терялась» по дороге их большая часть. Сразу из аэропорта, не обсуждая географию будущего проживания, отправились к Гвидону. Мама была уже в курсе. Соседи, на всякий случай, тоже. Им между делом было сообщено, что приезжает внучатая племянница покойного Иконникова-старшего, из Риги, поступать на учёбу в Институт иностранных языков. Таисия Леонтьевна переживала – не понравится англичанке коммунальное житьё. Гвидон шутливо успокаивал:
– Не переживай, мамуль, она мне жена будет, обещаю тебе, так что рано или поздно всё одно привыкать придётся… А потом дом построим и уедем отсюда на хрен. И заведём козу с козлом. Козёл будет блеять Козловским, а коза – Лемешевым. И тебе не придётся разрываться между ними, как сейчас. Всё будет под рукой, в одном концерте.
– Гвидош, миленький, ну держи себя в приличиях, ты же сын пушкиниста как-никак, – укоризненно качала головой старомодная мама, но шла на кухню варить свёклу для винегрета, разделывать селёдку для рубленого фарша, варить вкрутую яйца – для всего, мелко резать лук – тоже для всего, шинковать капусту – для первого, чистить и толочь грецкие орехи – для сметанника. Испечённые заранее коржи уже были на готове: сложенные в неровную и решительную стопку, они располагались на комоде. Гвидон залюбовался:
– Мам, вот даже сама не понимаешь, какой ты замечательный скульптор, – он кивнул на стопку коржей, – вещь приобретает форму, лишь когда она расположена естественным образом, как эти твои коржики. Знаешь, чего мне сейчас хочется? Облить эту стопку тонким слоем полупрозрачного матового клея и обсыпать со всех сторон обломками пирамидона. Средней крупности. Как тебе?
Таисия Леонтьевна лишь неопределённо пожала плечами, не придавая значения малопонятным шуткам сына. Гвидона это явно задело, он стал заводиться.
– Ну смотри, мамуль, смотри, что я делаю. – Он взял в руки шаль Таисии Леонтьевны, отвернулся и бросил её через спину в сторону кресла. Затем повернулся и ткнул в неё пальцем. Одним краем шаль лежала на подлокотнике, своей средней частью перекрывая сиденье, и далее, замерев, спадала к полу мохнатым кончиком с тремя кистями. – Ну, ведь изумительно красиво лежит, согласись? Специально так никогда не положишь, как ни старайся. Понимаешь, я о чём?
Мама снова сделала неопределённый жест, поведя головой:
– Лежит и лежит себе. Не вполне понимаю, Гвидош, в чём тут такая особенная гармония?
Гвидон хохотнул в предвкушении разоблачения маминого неведения относительно области прекрасного.
– А теперь смотри. – Он взял шаль в руки и протянул Таисии Леонтьевне. – Положи на кресло. Как хочешь, так и положи. – Мама взяла шаль и положила на кресло. Гвидон поморщился. – Мамуль, ну просто смотреть противно, не находишь?