– Ага, – сказал Том Диллон, проследив за моим взглядом. – В городе еще больше ниггеров, чем до войны.
Я кивнул. Посмотрев на нас, пассажиры трамвая могли решить, что мы – братья, а то и близнецы. Диллону исполнился тридцать один год, мне – двадцать девять, но его кожа была более гладкой и светлой, а у носа еще сохранились веснушки. Вдобавок его нос, в отличие от моего, ни разу не был сломан. В согласии с требованиями господина Гувера, мы оба носили темные костюмы и белые рубашки – разумеется, в настоящий момент рубашка Тома была свежее моей – и почти одинаковые фетровые шляпы с полями, загнутыми спереди книзу, а сзади – вверх. У обоих были уставные стрижки на пять сантиметров выше воротника, и если бы ветер сорвал с нас головные уборы, окружающие заметили бы, как тщательно мы укладывали волосы на макушках, избегая «остроконечных» причесок, столь нелюбимых директором. В правых передних карманах брюк мы оба держали обязательные в ФБР белые платочки, которыми можно вытереть ладони перед рукопожатием, если перед этим ты перенервничал или занимался физическим трудом. Господин Гувер терпеть не мог «влажных ладоней» и не хотел, чтобы это прозвище прилипало к его специальным агентам. Я и Том носили одинаковые полицейские пистолеты в черных кобурах, подвешенных к поясу и сдвинутых вправо, чтобы они поменьше оттопыривали наши пиджаки. Если Том еще не получил повышение, нам обоим платили 65 долларов в неделю – солидная сумма для 1942 года, но не слишком привлекательная для выпускников колледжей и юридических школ, отвечавших минимальным требованиям ФБР для приема на работу. Мы оба родились в Техасе в католических семьях, учились в захолустных южных колледжах и на юридических курсах.
Но на этом сходство заканчивалось. Том Диллон до сих пор произносил слова с протяжным техасским выговором. Моя семья переехала в Калифорнию, когда мне было три года, в шесть лет я вместе с родными оказался во Флориде, и, если не ошибаюсь, в моей речи не было сколько-нибудь заметного акцента. Том учился в колледже на родительские деньги. Я кое-как перебивался на стипендию футбольной команды и подрабатывал в неурочное время. Прежде чем поступить в ФБР, Том закончил юридическую школу и полностью соответствовал требованиям Гувера; я же, в виде исключения, был принят в Бюро в начале второго года учебы, в тот самый момент, когда собирался бросить курсы из-за отсутствия средств и перспектив. Причина такого исключения была проста – я бегло говорил по-испански, а Гуверу требовались испаноязычные агенты для работы в СРС, которую он тогда создавал, – агенты контрразведки, способные смешаться с латиноамериканской толпой, общаться с местными информаторами и сказать «здравствуйте» так, чтобы не получилось «травяная задница»[1].
Я оказался годен. Мой отец был мексиканец, мать – ирландка. Что обусловило еще одно различие между мной и Томом Диллоном.
Когда Диллон сказал, что в городе еще больше ниггеров, чем до войны, я с трудом подавил желание повернуться, схватить его обеими руками за затылок и ударить лицом о руль.
Меня ничуть не задела его оскорбительная реплика в адрес негров – я никогда не сотрудничал с чернокожими, не был близко знаком ни с одним из них и, подобно большинству, не скрывал своего пренебрежительного отношения к «низшему сословию» американских граждан, – но, когда Том произнес слово «ниггер», мне послышалось «цветной», «латинос» или «мокрая спина»[2].
Мой отец был мексиканцем. У меня достаточно светлая кожа, и я в достаточной мере унаследовал от матери-ирландки строение черепа и лица, чтобы сойти за типичного американского англо-протестанта, но с детства приучился стыдиться отцовского происхождения и дрался с любым и каждым, кто называл меня «мексиканцем». И поскольку мой отец умер, когда мне было шесть лет, а мать – менее года спустя, я еще более стыдился своего стыда – я не успел сказать отцу, что прощаю его за то, что он не был стопроцентным белым американцем, не успел вымолить у матери прощения за свою ненависть к ней из-за того, что она вышла замуж за мексиканца.