И он выбрался на улицу, подышал морозным воздухом – как он любил мороз, ледяной застывший воздух, скрип снега, громкие голоса детворы, катавшейся с горки посреди лысого скверика!.. – и второй раз за сегодняшний день поднялся по хорошо знакомым обледенелым ступеням и толкнул примерзшую дверь.

– Василий Дмитриевич! А Василий Дмитриевич?! Вы где?

Рефлектор пыхал в полумраке раскаленным рыльцем, что-то тоненько звенело, как будто кто-то задел хрустальную подвеску на старинном торшере и звон все еще тянется, длится в тишине.

– Василий Дмитриевич! Вы в прятки играете? Выходите, будет вам!

Никто не отзывался, и звук постепенно затих, и Олег вдруг насторожился.

Что-то не так. Что-то явно не так.

– Василий Дмитриевич!

Слабый стон раздался из-за ширмы, и у Олега что-то взорвалось в голове, словно вспыхнула и погасла перегоревшая лампочка. Он еще постоял, а потом осторожно приблизился и заглянул за ширму.


В середине дня с работы вдруг нагрянула мать, а это в его планы никак не входило.

– Федька! – позвала она с порога. – Федь, ты дома, что ли?

Он сделал вид, что не слышит. Ему некогда было разговаривать с матерью.

Некогда и страшно.

– Федька! Ты почему не на работе?! Где ты?

Он сопел, застегивая неудобные «болты» на джинсах.

За дверью зашуршало, потом загремело, по полу знакомо зашаркали подошвы, и дверь распахнулась. Федор все никак не мог застегнуть проклятые штаны.

– Федя! – зачем-то удивилась мать. – Ты дома?!

Он молчал, сопел, застегивал.

– Федь, ты чего? Ты ж с утра на работу ушел! А?!

– Чего пристала, – пробормотал нежный сын себе под нос. «Болты» все никак не давались.

Мать помолчала.

– Да я не пристала, – грустно сказала она. – Просто так спрашиваю.

– А ты не спрашивай. – Он наконец справился с железяками и схватил со стула рюкзак. Рюкзак потянул за собой штаны, а за ними потянулось еще что-то, и он с досадой сгреб одежду в огромный ком и швырнул обратно на стул.

Мать проводила ком глазами, хотела что-то сказать, но промолчала.

Федор протиснулся мимо нее в коридорчик – быстрей из дома, и чтоб не отвечать ни на какие вопросы, и не слушать претензий, и не видеть мать с ее жалостливым овечьим взглядом!..

– Фе-едь! Ты хоть полслова-то мне скажи!

– Чего тебе сказать?

– Ты почему не на работе?

– У меня выходной, – соврал он с ходу, и неудачно соврал. В этом вопросе мать была подкована хорошо.

– Да какой у тебя сегодня может быть выходной, когда ты только что два дня отгулял!

Он зашнуровывал ботинки – высокие, неудобные солдатские ботинки, вечно натиравшие косточку на щиколотке и собиравшие гармошкой бумазейные носки, нелепейшие, истончившиеся на пятке, унижающие его человеческое и мужское достоинство, но никаких других у него не было – ни ботинок, ни носков!..

– Фе-едь!

– Мам, я пошел, короче!..

– Куда пошел? А придешь когда? А?

– Когда, когда!.. Когда надо, тогда и приду!..

Мать еще помолчала.

– Ну, сегодня-то придешь?

Он шуровал на полке, искал завалившуюся шапку – куда без шапки в такой мороз! А на улице, может, придется долго простоять. Может, день целый, откуда он знает!..

– Сыночек, ты мне хоть чего-нибудь скажи! – И тон такой специальный, добрый, чтобы он почувствовал, как виноват перед ней. Перед ней все и всегда были виноваты.

Он ненавидел слово «сыночек» и ее просительный тон, и, кажется, в этот момент мать ненавидел тоже.

Он выпрямился, став сразу почти вдвое выше ее.

– Может, поел бы, Федь? А?

Она умоляла его, будто затягивала обратно в болото, из которого он мечтал вырваться всю жизнь и уже почти вырвался, немножко ему осталось, последнее усилие, самое последнее, малюсенькое усилие, и он будет свободен!..