– Как, и с дуэньей Гореваной? А мне Пелевина говорила, что ты только с Дульсинеей.

– Я – рыцарь. И как раз Этого Самого Ордена, сокращенно – ЭСО. Не верь никому, Онегин. Из жизни этой вывел я аксиому: все несчастья наши – любовного характера!

– Уж не влюблен ли часом сам достославный Кихот? – оживился Онегин, засовывая мятую зелень в карман.

– Пушкин не делал тебя таким циничным. Кто же сделал тебя таким? – участливо поинтересовался член ЭСО в латах.

– Женщины, старина, женщины. В них – корень зла, – патриархально, а потому противоестественно, вздохнул Онегин и поперхнулся словами.

– Но ведь у тебя есть Евангелина.

– Да, у меня есть Евангелина. Только она об этом не знает.


Процедуры Евангелина не любила. Во-первых, сначала нужно было отстоять очередь, во-вторых, залезть на кресло, оказавшись в самой своей беззащитной позе, а в-третьих, подвергнуться вливанию чего-то инородного в самую что ни на есть нутрь. К тому же, наизусть выученная дорога до заведения, приводящая в девятнадцатый кабинет, остохорошела до “мало не покажется”, поэтому Евангелина грустила и одиноко пила таблетки. Как-то, сидя в очереди и услышав тихое: “Пелевина!” – она увидела Онегина.

Он был депрессивен, небрит, но не вызывал привычного раздражения.

– Ты долго еще? – спросил он.

– Полчаса, наверное, – ответила Евангелина, не удивившись его внезапному явлению. – Деньги, что ли, появились?

– Кихот отдал, вот еще с Санчо стрясу…

– Онегин, я хотела обои новые поклеить, веришь, нет? Опять на эту рвань смотреть, все деньги просадила…

– Ну, это ерунда, обои какие-то.

– Конечно, ерунда, но невозможно же всю жизнь смотреть на один и тот же рисунок на стенах.

– Почему? Нет никакой разницы.

– Да хрен с ними, с обоями. Больше не капает?

– Вроде нет. Я вчера с Александра Сергеича женой общался.

– С Наташкой, у которой даже имя проститутское?

– С ней. Она сказала, что прозу крепят так: перетягивают канатами в самом горле, а потом в то самое горло вдавливают литр коньяка.

– Вдавливают? А зачем вдавливать-то?

– Да я вот тоже не понял, зачем вдавливать – можно и так.

– А вчера – не поверишь.

– Чего?

– Все-таки Гульд играет Баха с иголочки.

– Еще бы. Но мне Горовиц больше нравится.

– Ах, Онегин, какая разница – Гульд, Горовиц… Опять в это кресло.

– Любишь кататься…

– Ты, кажется, не совсем так сказал.

– Боюсь оскорбить даму.

– Скоро бал, Онегин. И только посмей предложить мне водку!

– Бал? Ты в своем уме?

– Да-с, бал. Как только анализы станут отрицательными, случится бал. Так сказала Евангелина Вторая.


– Йоп твой отец! – выругался азиат.

– Падеж не тот. Правильнее будет “твоего отца!” – поправила азиата захмелевшая Евангелина.

– Иоп твоего отца! – повторил азиат.

– Первый раз было лучше, – заметил Онегин, наливающий водку в грязный хрустальный бокал. – Ну, за здоровье!

– За здоровье! – опять повторил азиат и немедленно выпил.

– Где ты его откопал? – спросила Онегина Евангелина, когда восточный гость вырубился вместе со своей последней песней.

– Так… нашел… – ответил Онегин. – А вообще, Танька попросила; она теперь матерью Терезой заделалась, грехи искупает.

– А с письмами еще не завязала? В романе ж вроде кольцевая композиция.

– Так это в романе, Пелевина. А утром все иначе.

– Марина Алексеева вчера звонила, в гости зовет…

– Это из “Тридцатой любви…” Сорокина, что ли?..

– Из нее.

– Так она же мужиков не любит, теперь вот и до тебя докопаться хочет.

– Так мне идти к Марине Алексеевой?

– К Сорокину бы лучше сходила, до Марины я сам дойду.

– Нет, это слишком традиционно.

– Ну, ты кадр! – Онегин расхохотался. – Пелевина, тебя надо было убить сразу, до зачатия.