Нуся поморщилась:
– Фу-ты! Это очень нехорошая мысль. Потому что даже художники хотят есть. Хотя бы пару раз в день. А ты вообще знаешь, сколько сейчас стоят анилиновые краски?
– Нет, – я пожала плечами.
Нуся достала из шкафа какую-то баночку темно-зеленого цвета и вздохнула:
– Четыреста рэ вот это чудо стоит, – и отвернулась. – Плюс рамы, холсты… Крепдешин для батика – триста двадцать за метр. А ты говоришь – дар, – Нуся махнула рукой и пошла ставить чайник.
На что она жила? Ну да, что-то присылала мать, какие-то работы продавались, но немного, совсем немного, – Нусе жалко было расставаться с картинами, а сидеть с десяти до семи Нуся в конторе не могла – это ведь действительно жутко: с десяти до семи…
Как-то раз я зашла к ней поздно, после спектакля, еще не отошедшая от роли, вся горячая, вся наизнанку.
Нуся открыла молча и почти сразу присела на диван, скрестив одновременно руки и ноги – тогда она была так похожа на кающуюся грешницу – почему, не могу объяснить.
– Нуся, что с тобой? – выдавила я, потому что казнь Марии Стюарт маячила у собственной шеи виртуальным топориком.
– Ничего, лапушка, это пройдет, – куда-то в стенку сказала Нуся. Потом выяснилось, что у нее купили сразу четыре картины: какой-то иностранец отвалил за каждую по девятьсот долларов, так что она теперь “богачка”… – и рассыпала на столе купюры.
– А почему ты расстраиваешься тогда? На три с лишним штуки баксов можно полгода жить в этой стране… в принципе… если не… – я осеклась.
Нуся достала бутылку “Апшерона”: она любила почему-то именно “Апшерон”. Мы выпили, и тут она говорит вдруг:
– Слушай, я хочу изменить. Все изменить, понимаешь? Мир изменить. Сначала изнутри, конечно. Потом тогда он снаружи – сам. Но изнутри сложнее всего. Я чувствую, блин, что так и не научилась. Жить. Каждый день учусь, каждую минуту, а не выходит. Не важно, Россия или Франция, главное – что внутри. А внутри – одна сплошная дыра. Че-ор-ная, вот такенная, – Нуся развела руки, обозначая пустоту в воздухе, – видишь? Пустота – это хорошо. Но пустота не должна иметь цвет. А здесь я его вижу, – Нуся налила еще; я странно смотрела на нее – я думала, Нуся счастлива в своих красках, а о подобном если и думает, то очень редко.
– Может, тебе завести роман? – сказала я, и тут же отругала себя за банальность: Нуся нахмурилась и взглянула на меня, как на тяжелобольную.
– Это все ерунда, какая же это все ерунда! И картины мои, и, прости, твои роли, и даже музыка, да, даже музыка, как ты не понимаешь! – она завелась не на шутку. – Мужчины мне вообще теперь не нужны; продолжать род нет смысла, секс без любви – скотство, а любить у меня нет сил.
– Знаешь, – я сделала большой глоток, – тебе просто надо сменить обстановку, устала ты.
– Нет, – Нуся разозлилась. – Ты неужели не понимаешь? Даже ты? – она сделала ударение на “даже”. – От перестановки слагаемых… – она усмехнулась. – Я думала: писать картины – это выплескивать себя, отдавать душу – бумаге, как черту, как Богу. Раз все в мире взаимообратимо, то черт, значит – обратная сторона Бога? Ладно, – она набрала полные легкие воздуха. – Но выставку я себе позволить не могу – дорого; продать все, что висит здесь, – тоже, – она обвела глазами стены мастерской. – К тому же, люди сейчас нищие, им не до искусства. Стать среднестатистической женой среднестатистического человечка, чтобы выродить что-то среднее… – она отвернулась. – Господи, как скучно! Жутко как! Тебе от этого разве не жутко, скажи, скажи – не жутко разве? – она заглянула в меня своими большими голубыми глазами: они были такие больные, эти ее глаза!