Залески заметил, что представитель профсоюза и Ньюкерк встали из-за стола.
Он перевел взгляд на конвейер, и внимание его почему-то снова привлек серо-зеленый седан. Он решил перед уходом из цеха повнимательнее обследовать эту машину.
Посмотрев вдоль конвейера, он заметил, что Фрэнк Паркленд стоит неподалеку от своей конторки: по всей вероятности, он решил, что уже сыграл свою роль в разрешении конфликта, и вернулся к работе. «Что ж, – подумал Залески, – наверное, мастер прав, только теперь ему труднее будет поддерживать дисциплину. А черт, у каждого свои проблемы! И пусть Паркленд сам решает свои».
Залески перешел на другую сторону конвейера и увидел, что Ньюкерк и представитель профсоюза идут к нему. Черный рабочий шел не спеша – сейчас он казался еще больше, чем когда сидел за столиком. Лицо у него было широкое, с крупными чертами – под стать всей фигуре; губы растягивала ухмылка.
– Я сообщил брату Ньюкерку об отмене увольнения, которой я добился для него, – сказал Иллас. – Он согласен вернуться на работу при условии, что ему заплатят за простой.
Заместитель директора кивнул: ему не хотелось лишать Илласа лавров, и если он желает небольшое недоразумение превратить в Битву за Перевал – что ж, пусть, Залески не станет возражать.
– Только ухмылку эту я бы попросил убрать, – сказал он резко, обращаясь к Ньюкерку. – Повода для веселья я тут не вижу. – И добавил, обращаясь к Илласу: – Ты ему сказал, что в следующий раз дело обернется для него куда печальнее?
– Он все мне сказал, – заявил Ньюкерк. – Не сомневайтесь, больше такое не случится, если не будет повода.
– Что-то ты больно хорохоришься, – сказал Залески. – Ведь тебя только что чуть не выгнали.
– Откуда вы взяли, что я хорохорюсь, мистер? Возмущен я – вот что! Этого вам – никому из вас – никогда не понять.
– Я могу, черт побери, тоже возмутиться – и крепко, когда на заводе беспорядки, от которых страдает работа! – огрызнулся Залески.
– Нет, так возмутиться, чтоб душу жгло, вы не можете. Чтоб ярость кипела…
– Знаешь, лучше ты меня не доводи. А то худо будет.
Черный рабочий только покачал головой. Для такого большого человека голос и движения у него были удивительно мягкие, только глаза горели ярким серо-зеленым огнем.
– Вы же не черный, откуда вам знать, какая бывает ярость, какое бывает возмущение… С самого рождения в тебе точно миллион булавок сидит, и, когда какой-нибудь белый назовет тебя «сопляком», к этому миллиону еще одна булавка прибавится.
– Ну ладно, ладно, – вмешался профсоюзный босс. – Мы ведь уже договорились. И нечего начинать все сначала.
– А ты заткнись! – рявкнул на него Ньюкерк. Глаза его с вызовом смотрели на заместителя директора.
А Мэтт Залески, кстати не впервые, подумал: «Неужто наш мир совсем обезумел?» Для таких, как Ньюкерк, да и для миллионов других, включая его собственную дочь Барбару, все, что прежде имело значение, – такие понятия, как власть, порядок, уважение, высокие моральные качества, – все это просто перестало существовать. А наглость, которую он уловил сейчас во взгляде и в тоне Ньюкерка, стала нормой поведения. Да и употребленные Ньюкерком слова – «ярость», «так возмутиться, чтоб душу жгло» – стали расхожими клише наряду с сотнями других выражений вроде: «пропасть между поколениями», «до чертиков взвинченный», «распоясавшийся», «заведенный». Большинства этих словечек Мэтт Залески не понимал и чем чаще с ними сталкивался, тем меньше хотел понимать. Все эти новшества, которые превращали Мэтта в человека отсталого и которых он не в состоянии был постичь, принижали его, создавали гнетущее настроение.