– Чтоб я этого говна тут не видел, понял?

Послушный Лапин угрюмо кивает. И все же, возвращаясь в «мясницкую», Радаев спиной чувствует, как он, стараясь не шуметь, прячет канистру между верстаками. Словно взаправду верит, что Радаев сделает то, что просит – велит? приказывает? – лох.

В «мясницкой» висит густой аромат боли. Боль пахнет кровью, по́том и экскрементами. Голое тело лоха – словно учебное пособие юного инквизитора. Распухшие, лишенные ногтей отростки, растущие из кистей, ничем не напоминают пальцы. Скорее перекормленных пиявок. В них совсем не осталось углов. На левой руке явный некомплект: три из пяти. Под волосами не видно, но одного уха также не хватает. На его месте рубец, шов, наскоро схваченный раскаленным ножом. На первый взгляд кажется, что на лохе живого места не осталось, но Радаев знает, что это не так. До предела еще далеко. Эта гнида сломается раньше, чем у Радаева кончатся аргументы.

За спиной раздается приглушенный глотающий звук. Прижимая ладонь к губам, побледнев еще сильнее, Лапин корчится у двери. Радаев грозит ему кулаком.

– На улицу, мать твою! На улице рыгай!

Напарник выставляет перед собой ладонь. «Я в норме», – говорит он, хотя норма отныне понятие крайне размытое. «Вот малахольный, – отрешенно думает Радаев. – Раз десять уже заходил, а все блевануть норовит». Он собирает волосы лоха в горсть. Странно, вроде и ушей поубавилось, и зубов, но голова с каждым разом все тяжелее и тяжелее. Или это руки отекли? Радаев с сомнением смотрит на свою ладонь, вертит ею и наконец легонько похлопывает лоха по щеке. Тот, словно только того и ждал, что-то бессильно бормочет.

– Что-что? – Радаев наклоняется поближе. – Одумался, шакаленок?

Не в силах шевелить губами, лох издает звуки одним лишь горлом. Слова, тонущие в сипе и свисте, едва различимы. Слоги-кирпичики выстраиваются вкривь и вкось. И все же Радаев слышит и понимает каждое.

– Это… можешь… закончить… только… ты…

Не сдерживаясь, Радаев плюет от досады. Черт те что, детский сад какой-то! Ты! Нет, ты! А я говорю – ты!

– Мразь упертая, – скрежещет он и удивляется своему неживому, механическому голосу. – Но ничего-о-о… ничего, я поупертее буду.

Рука сама нащупывает на верстаке широкие садовые ножницы. Лезвия расходятся, хищно обнимая свисающие гениталии пленника. До этого момента Радаев не прибегал к мерам настолько крайним. Говорила в нем и мужская солидарность, и некая извращенная эмпатия, но куда больше – практичность. Толку чуть, а жертву угробить раньше времени – легче легкого. Но сейчас Радаеву хочется растоптать лоха. Унизить. Лишить его чего-то по-настоящему неотъемлемого для любого мужчины.

– Последний шанс. Слышишь меня, ты? Последний шанс даю!

Хриплый кашель, мокрота пополам с кровью.

– Не… могу… ты…

Радаев демонстративно пожимает плечами. Не для пленника – для Лапина, чтобы показать – у меня всё под контролем, я этого гада дожму. Он поворачивается к напарнику и успевает увидеть, как прямо в лоб ему летит пудовый кулак, перечеркнутый тусклой полосой серого металла. «Кастет», – отстраненно думает Радаев, прежде чем стенки его черепа расцветают изнутри радужными фейерверками, за которыми следует долгожданная, желанная, опасная темнота. Радаев изо всех сил цепляется за края стягивающейся воронки, но соскальзывает. Соскальзывает. Соскаль…

Где-то совсем рядом, радуясь встрече, шелестит Древо.


Вопреки всему, Радаев и впрямь был хорошим полицейским. Неуверенное знание теории многократно окупалось сильнейшей практикой. Выстроить нехитрую цепочку умозаключений сумел бы и тугодум Лапин, кабы знал о снах, единых для всех причастных. Но вот взять лоха по-тихому, чтобы не возбудить интерес соседей или, упаси боже, коллег по цеху, – это уже работенка для матерого волчары Радаева.