Но вот музыка смолкла, и, под свист и аплодисменты, выскочил на сцену маленький чёрненький конферансье в прилизанных волосиках и с тараканьими усишками на кукольном лице. Он протрещал что-то в микрофон, и зал снова взорвался свистом и аплодисментами, и казалось, не будет этому конца, как вдруг свет погас, оставив лишь два прожектора. И тогда в перекрестье их лучей возникла из глубины сцены…
Снежно-белое видение с коротко остриженными, но вьющимися крупными локонами, белыми волосами, с томными полуприкрытыми глазами, чувственным ярко-алым ртом и кокетливой родинкой в уголке рта! На ней было обтягивающее фигуру узкое платье, состоящее, как будто, из одних блёсток, полностью открывающее мраморные плечи, с разрезом, провокационно обнажающим соблазнительное бедро и таким длинным шлейфом, что его окончание так и не появилось из-за кулис.
Все звуки смолкли, как будто их кто-то выключил, и в наступившей гробовой тишине полилась, поплыла медленная завораживающая музыка! И тут она запела!
При первых же звуках глубокого проникновенного контральто, которому ничуть не мешала манера добавлять в пение лёгкое придыхание и хрипотцу, зал взвизгнул дурным голосом, и тут же заткнулся, как будто кто-то дал ему увесистый подзатыльник! Может быть, стороннему наблюдателю это пение и не показалось бы верхом совершенства, но сидящие в зале были потрясены, заворожены, очарованы и вообще чувствовали себя на вершине блаженства!
Лишь один из присутствовавших не проявлял никакого интереса к тому, что происходило на сцене. Он вообще, казалось, не видел, что делается вокруг или точнее ему было всё равно, что делается вокруг. Это был человек очень высокого роста, одетый в безупречный чёрный, как наряд гробовщика, обтягивающий костюм с накрахмаленной белой манишкой, с галстуком, заколотым бриллиантовой булавкой, изящно торчащим из кармашка белым батистовым платочком и такими же белыми манжетами с опять же таки бриллиантовыми запонками.
Из этих манжет торчали громадные пудовые кулачищи, в один из которых был зажат простой гранёный стакан, размером с детское ведёрко. В стакане плескалось что-то прозрачно-желтоватое, но было непонятно, пьёт человек эту подозрительную жидкость или только рассматривает сквозь неё паркетный пол.
Лицо человека напоминало гипсовую маску. Оно могло бы называться красивым, если бы не застывшее на нём горькое с изрядным оттенком презрения, выражение. Взгляд голубых глаз тоже не сулил ничего хорошего, и всякий кто встречался с этими глазами, поспешно отворачивался, испытывая невольное смущение и безотчётный страх. Очень контрастировали с этими глазами иссиня-чёрные волосы, уложенные в аккуратную причёску и не сочетающиеся к тому же с бледной, как у альбиноса, кожей. За всё время пребывания в зале этот человек ни разу даже не взглянул на сцену.
Зато его товарищ, маленький, пухленький, одетый в превосходный, но нелепо сидящий, серый в полоску костюм, весёлый, как ребенок, получивший рождественский подарок, не отрывал от певицы восторженных глаз, а когда пение закончилось, он засвистел, зааплодировал, запрыгал, и если бы не опустившаяся на его плечо большая белая рука, наверно вылетел бы на сцену вслед за брошенным туда букетом!
– Спокойно, Фигольчик! – сказал великан в чёрном костюме, криво усмехнувшись одним уголком рта. – Не выпрыгни из собственных штанов! – Знаешь, что, Драся! – ответил тот, которого назвали Фигольчиком. – Ещё немного и ты совсем себя заморишь! Что я тогда скажу Быковичу? Он же меня на рога подымет!