Он видел здесь и горы разобранных рельсов, и неубранные баррикады из шпал, возле которых валялись чьи-то окровавленные шинели.
Андрею казалось, что, не смотря на все старания крымской весны, этот тошнотворный, чуть сладковатый запах смерти еще не ушел с ялтинских улиц.
Не мог его выветрить и соленый морской ветер. Море… Как он любил море…
В первый же день, на рассвете, он пришел к его пустынному берегу, недалеко от Ялтинского мола. Лучи солнца в легкой южной дымке уже вставали над горизонтом. Справа играла стайка дельфинов. Вода еще плохо прогрелась, но ему хотелось обжечься этим холодом, чтобы тело наконец начало хоть что-то чувствовать. Андрей разделся донага и поплыл по направлению к молу и за него. Когда он вдоволь наплавался, то вышел на берег и сел на сухое бревно. После купания его пробила крупная дрожь. Зубы прикусили посиневшую нижнюю губу. Он почувствовал на подбородке теплую струйку, трясущиеся пальцы не вытирали, а размазывали кровь по лицу. Он вдруг заплакал. Некрасиво и громко, выкрикивая невидимому Создателю все то, что накопилось на душе.
– За что? – кричал он. – Доколе? Отчего ты слеп, Господи? Почему допустил?! А?!
Крик подхватили чайки. Он словно бы выплакивал этому морю и этому небу всю свою боль.
Сколько он тогда просидел на берегу, он не помнил. Когда обсох, он умылся от крови, медленно оделся и пошел прочь. Возле берега, на лавке, он встретил какого-то мальчишку.
– Что, дяденька, вам тоже страшно?
Андрей плюхнулся рядом с рыжим пацаном.
– Отчего мне должно быть страшно?
– Ну, как же? Тятенька рассказывал, что с этого мола скидывали людей[6]. Не всех стреляли. Кого-то и живьем, с камнями на ногах. Вокруг него до сих пор находят мертвецов, стоящих в воде. Они огромные, все лица им рыбы изъели, а волосы у них дыбом стоят. Я боюсь там плавать. Любой мертвяк может рукой за ногу схватить и утащить на дно, – доверительно рассказывал мальчишка, улыбаясь беззубым ртом.
Андрея затошнило. Он встал со скамейки и, пошатываясь, поплелся прочь. Назад в свою комнату, комнату в одном из бывших графских домов, где новая власть пыталась организовать отдых для медицинских работников.
Надо было идти на завтрак. Полная черноглазая хохлушка с миловидным лицом заглянула к нему:
– Пан доктор, идите и сидайте исти. Каша готова. Ласкаво просимо.
Он кивнул и уставился в белый потолок, украшенный безвкусной лепниной.
Все его мысли были еще там, в Москве.
В ушах до сих пор слышались крики раненных. Когда он пытался заснуть, то перед лицом снова и снова появлялись груды ампутированных рук и ног. Биоматериал, подлежащий утилизации. Их просто не успевали сжигать. И часто они лежали сутками, прикрытые простыней, пока не приходил ворчливый и вечно пьяный дворник Тихон и не сгребал их на грязную тачку, которую он вез к топке. Отверстие топки напоминало Андрею вечно жадный рот немой беззубой старухи, которая уже не может жить без новых порций человеческих останков. Во дворе Шереметьевской больницы в то время воняло паленым мясом и костями. Именно с тех пор он возненавидел этот запах. Именно с тех пор он перестал есть мясо вообще.
Но об этом чуть позже.
Началось все с того, что во время десятой по счету операции, когда без сна и отдыха он оперировал больше суток, Андрей свалился в глубокий обморок, порезав скальпелем пациента. Операцию закончили без него. Но, самое страшное началось позднее. Тогда он проспал десять часов. И встал, казалось, совершенно бодрым. Но именно днем с ним вновь случился обморок, после того как он увидел, что в темном коридоре, где обычно лежали ампутированные конечности, произошло некоторое шевеление. В этот раз и кучка эта была не так велика – видно, Тихон успел вывезти большую часть останков. Однако, все, что в ней лежало, убитое гангреной или разрывными снарядами, вдруг ожило, зашевелилось и поползло прямо к Андрею. Андрей издал громкий и хриплый крик и вновь потерял сознание.