И все прекрасное новое здание, построенное по проекту известного немецкого архитектора, было продуманным и удобным в каждом отдельном его помещении, в каждом уголке. Например, сейчас мы с редактором моей книги, только что изданной на немецком, и с переводчиком Карлом, обходительным молодым человеком, сидели за столиком на деревянной террасе, выходящей в небольшой, но благодаря пяти сохраненным старым ивам эпически прекрасный и неуловимо горестный внутренний парк. И пили вкуснейший глинтвейн, рассеянно поглядывая на лужайку (я сидела полубоком, и мне приходилось оборачиваться), где на траве шла репетиция какой-то пьесы.

Режиссер – как водится, с косичкой, с бородой и в очках, – похожий на всех режиссеров в мире, и плохих и хороших, но бессильных изобрести какой-либо неожиданный штрих для своей внешности, а заодно и для своей профессии, – время от времени вскакивал с земли, подбегал к актерам и, жестикулируя, говорил быстро, бурно, но выдыхался, возводил глаза к небу, хватался за голову, опять валился на траву.

Один из актеров, похожий на пожилого русского пьяницу, отрабатывал никак не удающуюся мизансцену, которую можно было обозначить как «внезапная смерть»: он застывал, вытаращивал глаза, что-то гортанно выкрикивал и падал под деревом – это была плакучая ива редкой, изнемогающей красоты.

Под соседним деревом, с листами роли в руках, в бездействии ждал огненно-рыжий юноша лет двадцати. На скамейке неподалеку сидела молодая актриса – она не участвовала в этой сцене, отдыхала, покачивала ногой, курила… Затем минут пятнадцать старый с молодым репетировали еще один узел пьесы, по-видимому ссору: вскрикивали, размахивали руками, что-то друг другу доказывали…

– Народный театр, – пояснил Карл в ответ на мой взгляд и сделал неопределенный жест рукой, как бы объясняя всю эту нескладуху именно ее народностью, с которой что возьмешь?

Наконец режиссер поднялся на ноги с недовольным выражением на лице, прищелкнул – и мизансцена поменялась.

Все три артиста – старый, молодой и девушка – образовали треугольник и, стоя спинами друг к другу, глядя в разные стороны, монотонно и глухо бормоча, стали увеличивать звук и ожесточать интонацию и вскоре уже отрывисто орали вразнобой, все громче и громче. Глубокий грассирующий голос пожилого артиста, чистый и звонкий молодого, сливаясь в fortissimo с подвизгивающими вскриками голоса женского, взмыли в оглушительный лай…

Я застыла, привычно ощущая, как напрягаются плечи и немеет затылок…

– Давай поменяемся местами, – предложил Карл. – Ты все время оборачиваешься, тебе, должно быть, интересно… Хотя, поверь, там еще нечего смотреть…

* * *

Улетала я, как обычно, из Берлина. Водителем вызванного такси оказалась женщина – крепкая, широкая в плечах, в животе, в бедрах, – какой-то былинный богатырь в юбке. Легко, словно посылку, она подняла мой тяжелый чемодан, закинула в багажник. Я настолько оробела, что по дороге в аэропорт несколько раз пыталась затеять с ней светскую беседу, например зачем-то назвала Берлин красивым городом.

Она отвечала важно, невозмутимо, растягивая буквы: «Йа-а-а, йа-а-а…»

Занялось раннее утро, уже схваченное морозцем. Машина свободно мчалась по пустому городу, останавливаясь только на красном. Светофоры выкатывали по зеленой горошине, и мы снова неслись вперед.

Как обычно, в аэропорту Шёнефельд, перед входом в то крыло, где регистрируют и отправляют израильский самолет, пассажиров встречало дуло танка. Мне приходилось улетать рейсом компании «Эль-Аль» из Амстердама, Рима, Венеции, Парижа, Мадрида… Но только в заботливой Германии я видела расставивших ноги автоматчиков между этажами, охранника в ватнике, уныло бредущего с собакой вдоль сетки забора, двоих верховых на лошадях.