Эйрику отчего-то запомнилась старшая девочка: ей было лет пять, и ее карие глаза были колючими и злыми, как у белого медведя. Это льдистое выражение не смягчали ни очаровательное круглое личико, ни белокурые кудряшки, которые его обрамляли. Странно было увидеть такой взгляд у ребенка. Когда девчушка зыркнула на Эйрика, он улыбнулся, но она только отвернулась.
– Гляжу, ты уже познакомился с Тоурдис? – усмехнулся Паудль.
В церкви было темно и душно. Несколько свечей из жира и глиняных ламп с горящей в них ворванью сжигали весь воздух, так что Эйрику было страшно представить, как они будут петь гимны. Слева его плечо подпирал брат, справа – отец, от которого резко пахло табаком, по́том и чем-то кислым, неуловимым. Возможно, так пахла болезнь.
– Почему она такая мрачная? Разве пятилетняя девочка должна быть такой хмурой? – вполголоса спросил он брата.
Паудль хмыкнул и пожал плечами:
– Может, она подменыш аульвов. Смотрит вокруг и думает: «Какое убожество»…
– Она не похожа на аульву, – возразил Эйрик. – У них нет вот этой складочки. – Он поднес руку к лицу и коснулся мягкого изгиба над верхней губой. Поймал странный взгляд Паудля: потерянный, любопытный, настороженный… Так смотрит человек, которому на мгновение приоткрылся таинственный мир, и он замер на пороге, не решаясь войти, но и не желая отворачиваться. Паудль никогда не проявлял интереса к гальду, но неожиданно Эйрику пришло в голову, что он совсем не знает, к чему лежит душа у младшего брата. Привыкший к частым отлучкам отца Паудль неплохо управлялся на хуторе. Но нравилось ли это ему, чувствовал ли он удовлетворение от хорошо проделанной работы, размышлял ли, лежа в кровати, что еще можно починить, сделать, улучшить?
Вот отцу никогда не давалось хозяйство. Он мог держать хутор на плаву, но истинной радости ему это не приносило. Гораздо больше его радовали книги и одиночество. Что же радовало Паудля, Эйрик не знал. Брат был для него все равно что руны из гримуара: стоит увидеть знакомый символ, как он тут же уплывает, теряется, меняет на ходу свои черты…
Тем временем началась месса. Если епископ Бриньольв Свейнссон читал проповедь торжественным голосом, от которого по всему собору разливалось тепло и слушателям искренне хотелось стать лучше ради этого большого доброго человека, то слова преподобного Йоуна ощущались совсем иначе. Его голос, сухой и жесткий, как собачья шерсть, сдирал с прихожан остатки самолюбия, свежевал их, как мясник. После его слов, что вгрызались прямо в кости, все чувствовали себя раздавленными и жалкими. Когда преподобный Йоун вспоминал тех, кто умер за год, Эйрик неожиданно услышал имя жены старого Оулава Сигурдссона. Оказалось, что летом во время сенокоса ее забрала лихорадка. Словно в ответ на это, во время пения гимнов отец так закашлялся, что был вынужден выйти на улицу, чтобы продышаться. Паудль бросил на Эйрика встревоженный взгляд, но что тот мог ему ответить?
Голос у Паудля был в точности как у брата: чистый и сильный, высокий в силу возраста. Во время пения он закрывал глаза, и лицо его обретало одухотворенное, нежное выражение – такое, что даже маленькая Тоурдис тайком бросала на юношу любопытные взгляды.
После мессы все отправились в дом Магнуса, самый большой среди окрестных хуторов, чтобы отпраздновать как полагается. Боуги рассказывал, что у них на хуторе иногда устраивали веселье в самой церкви, но Эйрик представить себе не мог, чтобы преподобный Йоун позволил такое в Арнарбайли. Церковники и датчане на песни и пляски во время христианских праздников смотрели с осуждением, но кто может запретить людям радоваться? В жизни и без того не много счастливых дней. Старый Оулав любил говорить: «Попомните мое слово, скоро нам велят, чтобы мы не смели открывать свои рты! Их набьют датским дерьмом по самые уши! Отрежут нам ноги и языки!» Оулав был мастером мрачных пророчеств и, возможно, не так уж далек от истины.