Дебри видел, к чему она клонит, но остановить болтовню не мог.
– Гляди, я похерила последний билет на рейс до Сиэтла, чтобы взять напрокат эту розовую пантеру[53] – знала, что ты будешь рад, если Сэнди сама принесет тебе дурные вести. Нет, все ништяк, побереги спасибки. Не надо. Ей нужен всего-то уголок, писать письма. Серьезно, Дьяв, я видела лачужку у пруда – с бумагой, конвертами и прочим. Можно, Сэнди поживет в этой лачужке денек-другой? Напишет письмецо дорогой матушке, дорогому инспектору по условно осужденным, дорогому бывшему и тэдэ. Ну и дневничок обновит. Кста, я пишу про нашу мексиканскую кампанию для одной рок-н-ролльной газетки. Готов ты к такому повороту?
Он попытался объяснить ей, что лачужка у пруда – это храм для медитации, а не Кэмп-Дэвид[54] для ветеранов, которые решили предаться воспоминаниям. Кроме того, Дебри планировал занять лачужку вечером. Сэнди засмеялась и велела не рыпаться.
– Я найду где кинуть якорь на ночь. А там посмотрим.
Он не встал из-за стола. Треща без умолку, Сэнди рыскала по кабинету, потом нашла обувную коробку и обчистила ее, забив последнюю траву в косяк. Дебри решил не курить, пока не отделается от околевшего ягненка. От предложенного косяка отказался, и Сэнди, пожав плечами, скурила весь, объясняя в деталях, как перенаполнит коробку до краев, провернув сегодня в городе пару делишек: встретится с тем-то и тем-то там-то и там-то и обменяет то на это. Дебри ничего не понял. Ее энергия паровым катком расплющивала его в блин. Даже когда она выкинула горящий чинарик на сухую траву под окном, Дебри смог выразить лишь весьма немощный протест.
– Боишься подпалить сарай? – завопила, склонившись над ним, Сэнди. – Ах, миста Дебри, да вы никак совсем закопались в своей земле! – Она протопала к двери и открыла ее. – Ну вот. Сэнди ударяется в бега. Что тебе привезти из города? Новую пишущую машинку? Приемник получше – и не западно тебе слушать музыку из этой японской рухляди? Суперскладной ножик? Хо-хо. Сэнди-Клаус все сделает. Ну так что?..
Сэнди застыла в проеме и ждала. Дебри заерзал на стуле, но остался сидеть. Он глядел на ее жирную ухмылку. Он знал, чего она ждет. Вопроса. И понимал, что лучше бы смолчать. Пусть идет как идет, нечего оживлять отношения, симулируя любопытство. Но ему и правда было любопытно, а она ждала, ухмыляясь, и он не смог не спросить:
– А он… э-э… сказал что-нибудь, Сэнди?
Голос застрял в глотке.
Из проема сверкали черные глаза.
– Ты про его, мнэ, последние слова? Может, он смягчил приговор, ну или там напутствовал на прощание? В общем, собственно говоря, в больнице, судя по всему, до того как впасть в кому, он на секунду превозмог себя и, погоди-ка, что там точно было…
Она ликовала. Вопрошание Дебри оголило всю его безнадегу. Сэнди оскалила зубы. Вот он сидит, Дебри, Гуру Давай-Давай со слезящимися глазами, и выпрашивает знамя, чтоб нести его дальше, и молит об одеяле предсмертной истины, которое сварганил Старый Святой Шут Хулихен: уж оно-то защитит от грядущего ледяного хаоса.
– Ну, если верить нашей хипповой цыпочке, он и правда бормотал что-то, когда отдавал концы на мексиканском матрасе, – сказала она. – Аты не видишь тут иронии судьбы? Помнишь развалюху в Пуэрто-Санкто, клинику, где Бегема родила и Мики лежал со сломанной ногой?[55] Там-то и помер наш дорогой Хулихен – от пневмонии, переохлаждения и седативов. Ну же! Ты не просекаешь всей гадской иронии?
– Что он сказал?
Глаза искрились. Ухмылка извивалась в своем жировом гнезде.
– Он сказал, если Сэнди не в маразме, сказал, кажется, «шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь». Завет что надо, сечешь? Число, гадское число! – Она заухала, шлепая себя по бедрам. – Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Неразбавленная квинтэссенция абсолютно перегоревшего скоростного торчка: шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь!