Я опустилась на холодные плитки и наблюдала, как бог шевелится под газетой. Было холодно, и я поплотнее закуталась в одеяло. Небо над нами было черным, огромным и пустым: ни самолета, ни звезды. Постепенно эта пустота, которая была наверху, заполняла меня изнутри. Она стала частью меня, как веснушка или синяк. Как мое второе имя, которым меня никто не называл.

Я просунула палец через сетку и нашла его нос. Его дыхание было теплым и легким, а язык – настойчивым.

– Все проходит, – тихо сказал он.

– Хочешь есть?

– Немножко, – ответил он, и я просунула в клетку морковку.

– Спасибо, – сказал он. – Очень вкусно.

Сначала я решила, что это лиса так громко дышит и шуршит сухими листьями, а потому потянулась за крикетной битой, валявшейся во дворике еще с лета. Я осторожно двинулась на звук и у задней изгороди увидела ее: розовую мохнатую кучу, бессильно раскинувшуюся на мешке с соломой. Она повернула ко мне измазанное грязью лицо.

– Что с тобой?

– Ничего.

С моей помощью она поднялась и начала стряхивать листья и веточки со своего любимого халата.

– Я убежала, потому что они опять ссорятся, – объяснила она. – Сегодня очень сильно, а мама кинула лампу в стену.

Я взяла ее за руку и повела к дому.

– Можно, я у вас останусь сегодня? – сказала она.

– Я спрошу у мамы, но она точно согласится. – Мать всегда соглашалась.

Мы присели на корточки перед клеткой и прижались друг к другу, чтобы было не так холодно.

– С кем ты здесь разговаривала? – спросила Дженни Пенни.

– С кроликом. Знаешь, он ведь говорящий. У него голос как у Гарольда Вильсона[8].

– Правда? А со мной он будет разговаривать?

– Не знаю. Попробуй.

– Эй, кролик, кролик, – позвала она и ткнула его в пузо своим коротким толстеньким мизинцем. – Скажи мне что-нибудь.

– Ах ты, засранка, – сказал бог. – Больно ведь! Дженни Пенни минуту посидела молча. Потом посмотрела на меня. Потом еще подождала.

– Ничего не слышу, – сказала она наконец.

– Может, он устал, – предположила я.

– А у меня тоже один раз был кролик. Я тогда была совсем маленькой, и мы жили в фургоне.

– И что с ним стало? – спросила я, уже чувствуя жестокую неизбежность того, что последует.

– Они его съели, – сказала Дженни Пенни, и по ее грязной щеке к уголку рта сбежала одна слеза. – Сказали, что он убежал, но я знаю, как все было. Вкус-то был совсем не такой, как у курицы.

Еще не договорив, она подняла подол халата, подставив холоду белую коленку, и со всей силы опустила ее на острый край плитки. Кровь немедленно побежала по ноге вниз, к краю носка. Я молча смотрела на нее, испуганная и одновременно зачарованная этим внезапным неистовством и спокойствием, сразу же разлившимся по ее лицу. Задняя дверь дома распахнулась, на улицу вышел мой брат.

– Ух ты, ну и холод! – поежился он. – А вы что тут делаете?

Мы не успели ответить, но он уже увидел ногу и кровь.

– Черт!

– Она споткнулась и упала, – поспешно объяснила я, не глядя на нее.

Брат присел на корточки и потянул ногу Дженни к свету, льющемуся из кухонного окна.

– Дай-ка посмотрим, что у тебя здесь, – приговаривал он. – Черт, сколько крови! Больно?

– Уже нет, – ответила она, засовывая руки в слишком большие карманы халата.

– Тут нужен пластырь, – сказал брат.

– А может, и два, – подхватила я.

– Ну, тогда пошли. – Он поднял Дженни на руки и прижал к груди.

Я никогда не думала о Дженни как о маленькой девочке. Странный ночной образ жизни и преждевременная самостоятельность как-то старили ее. Но тем вечером Дженни Пенни, прижавшаяся к груди моего брата, показалась мне маленькой, беззащитной и несчастной. Ее щека мирно прижималась к его шее; глаза жмурились от ощущения защищенности и заботы. Я не пошла в дом сразу за ними. Пусть она вдоволь насладится этим моментом. Пусть поверит в то, что все, что есть у меня, принадлежит и ей.