Отец сразу же поверил, что это рак, не потому, что у матери была генетическая склонность к такой болезни, а просто потому, что подсознательно он давно уже ждал, чтобы что-нибудь разрушило его незаслуженно счастливую жизнь. Потребовалось совсем немного времени, чтобы наполовину полный стакан превратился в наполовину пустой. Странно было наблюдать, как прямо у нас на глазах идеализм отца тает стремительно, будто грязный снег.
Мать уезжала ненадолго, биопсия и анализы должны были занять лишь несколько дней, и сумку она укладывала спокойно и методично, будто собиралась в отпуск. В больницу с ней отправлялись только самые лучшие вещи, и духи, и даже роман – она сказала, что это приятное чтение. Между аккуратно сложенными и разделенными нежнейшей папиросной бумагой хлопковыми блузками поместилось саше с лавандой, и скоро доктора станут восхищаться: «От вас так приятно пахнет! Что это? Лаванда?» А она будет приветливо кивать столпившимся вокруг нее студентам-медикам, которые по очереди станут ставить диагноз и угадывать, что это за загадочное новообразование поселилось у нее в груди.
Новую пижаму мать положила в специальный клетчатый мешочек. Я погладила рукой ткань.
– Шелк, – объяснила мать. – Это Нэнси мне подарила.
– Нэнси всегда дарит очень хорошие вещи, да?
– Она скоро приезжает и поживет у нас немного.
– Я знаю.
– Поможет папе по дому и присмотрит за вами.
– Я знаю.
– Ты ведь рада? Это хорошая новость?
(Опять эта книга; глава под названием «Как правильно сообщать детям плохие новости».)
– Да, – тихо подтвердила я.
Было так странно, что она уезжает от нас. До этого ее присутствие в нашей жизни было постоянным и безусловным. Она была всегда. А мы были ее жизнью и ее работой, потому что от другой работы она отказалась уже давно, для того чтобы день и ночь охранять и беречь нас, – много позже она скажет, что это мы были ее защитой от многих страшных вещей: от звонящего в дверь полицейского, от незнакомого голоса в телефонной трубке, безучастно сообщающего, что ее жизнь и сердце разбиты.
Я сидела на кровати и мысленно перебирала достоинства матери, будто готовила эпитафию. Мой страх разрастался и захватывал меня беззвучно, как разрастались у нее в груди новые клетки. Моя мать была очень красива. Когда она говорила, ее прелестные руки словно приподнимали и подгоняли разговор, а будь она глухонемой, ее язык жестов был бы изящным, как стихи. Я всматривалась в ее глаза: синие-синие-синие; такие же, как у меня. Я впитывала эту синеву, пела ее, как мелодию, и погружалась в нее, как в воду.
Мать оторвалась от сумки, выпрямилась и осторожно дотронулась ладонью до груди; может, она так прощалась с опухолью или представляла разрез, который сделает нож хирурга. Может, думала о том, как в него влезет чужая рука. Может, об этом думала не она, а я. Мне вдруг стало холодно.
– У меня тоже опухоль, – сказала я.
– Где?
Я показала на горло, а она притянула меня к себе и обняла. От нее пахло лавандой, как от только что сложенных блузок.
– Ты умрешь? – спросила я, а она засмеялась, как будто это была шутка, и ее смех успокоил меня больше, чем любые слова.
У тети Нэнси не было детей. Детей она любила или, по крайней мере, любила нас, но я часто слышала, как мама говорит, что в жизни Нэнси просто нет места для детей, и это казалось мне довольно странным, поскольку Нэнси жила совершенно одна в очень большой квартире в Лондоне. Она была кинозвездой; не такой уж мегазвездой по нынешним меркам, но все-таки звездой. В придачу она была лесбиянкой, и это казалось такой же неотъемлемой частью ее личности, как и талант.