А тогда мама смотрела на меня измученными глазами, и мне захотелось бросить гранату в комнату сестры, чтоб раз и навсегда решить проблему «Лизоньки».
– Лидочка, что ж теперь будет?
Как будто мне было до этого дело.
– Мам, хочешь чаю?
Она отшатнулась, словно я предложила ей вдруг пристрелить ее мопсов.
– Ты… ты черствая эгоистичная дрянь.
Это было сказано так жестко и резко, как пощечина. И я тогда подумала, что свой характер отчасти унаследовала от нее, а это значит, что любые мои аргументы услышаны не будут, потому что она уже все решила.
– Конечно. – Я налила себе чаю и улыбнулась ей своей самой безмятежной улыбкой. – Расскажи мне еще, что она – моя сестра.
Я переступила через мопсов и разбитое вдребезги мамино сердце и унесла чашку к себе в комнату.
Я очень люблю маму, правда. И даже сейчас, все равно. И я, конечно же, простила ей все то, что она со мной проделала ради любви к моим сестрам – маленьким, хрупким и слабым сукам. Мои родители – это единственные люди, которым я безоглядно простила все напрасные обиды. И не потому, что они не понимали, как обижали меня, а просто потому, что они мои мама и папа. И несмотря на все их закидоны, они любили меня, просто иногда и сами об этом забывали.
А тогда мама была в ужасном горе, ей нужно было на ком-то сорваться, и она сорвалась на мне.
Виталик собрал вещи и ушел. Лизка выла в своей спальне, визжала истошно девчонка, мама что-то говорила, потом детский визг переместился в ванную и постепенно затих, и я совсем уж было собралась лечь спать, когда в мою комнату вошла Лизка. Ей тоже нужна была жертва, ее ярость еще требовала выхода, а тут я. Как обычно, и очень удобно. Тем более, что ведь это я привела Виталика в наш дом. Я виновата в том, что ей захотелось его отбить. Просто ради смеха сначала, чтобы посмотреть, как я буду корчиться от боли.
Конечно, она так не сказала.
Она начала издалека – мол, раз уж так вышло, что она теперь без мужа и на ней ребенок, а мне все равно нечем заняться… они мою бухгалтерию называли «сидишь, бумажки перекладываешь» – так вот, раз уж так вышло, что я такая тупая и бесполезная, то мне теперь нужно взять на себя заботы о ребенке, ведь она, Лизка, собирается выйти на работу. На настоящую работу, а не бумажки перекладывать.
Я даже отвечать ей не стала.
Поймите меня правильно. На тот момент у меня не осталось к ней ни ненависти, ни презрения даже – она была мне попросту безразлична, вот как безразличны мне, например, зулусы в Африке. Есть они там – ну, и ладно, мне до них нет дела, не станет их – ну, и не станет. Но между Лизкой и зулусами была огромная разница: зулусам тоже нет до меня никакого дела, а Лизке – было, так что я по сей день предпочитаю зулусов.
Это просто разная реакция на раздражители.
Когда мне больно, тяжело, ужасно – я прячусь. Я делаю вид, что обиделась, и потому не разговариваю ни с кем, а на самом деле это для того, чтоб ко мне никто не лез с разговорами и увещеваниями, потому что, когда я в таком состоянии, никакие аргументы, кроме моих собственных, мне не важны. Даже если бы сам Господь Бог сошел в такой момент с облаков и принялся что-то мне вещать, я бы повернулась к нему спиной. Потому что мне больно, блин, и мне надо это как-то пережить.
У Лизки другая тема.
Ей обязательно нужна жертва, которой она постарается причинить еще большую боль, чем испытывает сама. Она должна вцепиться в кого-то под любым предлогом и грызть, терзать его, пока не ощутит, что насытилась, нажралась, напилась крови, как упыриха. Тогда ей становится легче.