В такое время во всём большом городе не выходили из домов и не шли на утреннюю службу немногие. Стражники, нёсшие караул на стенах и при княжеском тереме, тяжелобольные, коим было не подняться с постели. А ещё – иноземцы, приехавшие сюда торговать, те, кто исповедовал иную веру либо веры были той же, христианской, но латинского исповедания, а значит, к православной литургии пойти и не могли.

Четверо таких, непричастных к празднику литургии пришлых людей, сидели этим морозным утром на первом этаже постоялого двора, сооружённого уже лет двадцать назад при Новгородском торге[8].

В зимнее время число приезжих купцов сокращалось, к тому же, некоторые торговцы предпочитали, как в старые времена, ночевать прямо в своих лавках, точнее в тех, что им сдавали на время их пребывания в Новгороде местные купцы. И под крышей, и товар рядышком, а отобедать можно как раз на постоялом дворе. Поэтому места в жилых комнатах были, и порою их занимали приезжие, которые не собирались торговать, а прибывали в Новгород по иным, самым разным причинам.

Четвёрка чужаков выделялась высокими колпаками, сшитыми из тёмного сукна, длинными, чуть не до пят, чёрными кафтанами, подбитыми беличьим мехом, да сумками через плечо, которые чужаки не только не оставили в комнате на втором этаже, где ночевали, но, усевшись за тёсаный стол, не стали и снимать.

Они ели принесённый с собой хлеб и заказанных ещё вечером печёных карасей, пили горячий отвар[9] и вполголоса разговаривали промеж собой.

Но когда над городом грянул и разлился многоголосый благовест, все четверо замолчали. По их напрягшимся лицам было видно, что звон им не в радость. Почти одинаковое у всех четверых выражение злобного раздражения могло бы многое рассказать внимательному наблюдателю. Но нижняя зала постоялого двора была пуста: хозяин его со всей семьёй отправились на утреннюю службу. Туда же потянулись и остановившиеся на дворе торговые люди. Из всех в зале оставался по приказу хозяина его племянник, мальчишка лет тринадцати, коему было велено, если что, подавать постояльцам еду и питьё да получить расчёт, если те вдруг надумают съехать. Но мальчик не обращал внимания на пришлых – он занимался растопкой очага.

– Ишь, трезвонят! – не выдержал один из пришлых, средних лет мужчина, высокий и сухой, как камышовая палка. – Сейчас соберутся в кучи да и начнут лбы об пол бить – бродяге своему молиться!

– Тише, Кайдусия! – Старший из всей четвёрки наклонился к тощему, свесив из-под колпака росшие по обе стороны лица длинные жёлто-седые прядки. – Нас здесь понимают. Это же новгородцы: у них в городе говоров больше, чем в Царьграде[10]. Подслушают нас и донесут. Нам это надо?

Тощий лишь махнул рукой:

– Парню у очага не до нас. И с чего мы должны оглядываться? Русские всё время говорят, что никому не мешают молиться по-своему. Только их, дескать, не трогайте!

– Говорить-то говорят… – угрюмо усмехнулся старший. – Но за три с лишним столетия они стали ещё более упёртыми поклонниками распятого, чем византийцы. Те хотя бы золото любят так же или почти так же, как свою веру. А у русичей всё до конца, до смертного боя…

– И зачем мы так рано поднялись! – воскликнул, лепя на столе пирамидку из хлебного мякиша, подросток лет пятнадцати, из-под шапки которого свисали такие же, как у старшего, две пряди, но коричневато-рыжие. – Спали бы ещё. Покуда они не закончат свои молитвы, никто на вече не пойдёт…

Старший усмехнулся:

– Ты мог бы спать под этот их звон, Манасия? Ну-ну! Да, и прекрати лепить из хлеба. У них считается, что нельзя относиться к хлебу неуважительно. Ещё скажет кто-нибудь, что ты лепишь идолов!