Она еще раз оглянулась и наклонилась к самому его уху:
– Два сердечка там стучит! Одно справа, другое слева.
– Да что ты! – Дивислав даже привстал.
– Тише! Не сболтни никому. Верно тебе говорю, что два!
Это известие помогло Дивиславу приободриться: он не помнил, чтобы в его роду появлялись двойни, но предпочел истолковать это как добрый знак.
Поэтому он даже с благодушием встретил известие о том, что в последний вечер перед отъездом Бодди устраивает пир и приглашает окрестных старейшин: Перенега, Буеслава, Кочебуда и даже Нудогостя. Все они присутствовали, когда Бодди хвастал ожерельем и подрался с Нудятой. Как объясняли посланцы, Бодди сожалеет о былых ссорах и хочет со всеми помириться, чтобы оставить о себе добрую память.
Дивислав только хмыкнул: неужели совесть пробудилась? Но вслух ничего не сказал, и старейшины решили, что, пожалуй, не худо будет сходить послушать, что бродяга скажет на прощание. Только Нудята в ответ лишь сплюнул и показал посланцам дулю, но иного в общем-то от него и не ожидали.
Все прошло, как было задумано. Бодди принимал гостей хорошо, лишь по привычке хвастал неумеренно.
Угощение было внушительное: полный котел мяса, тушенного с луком и чесноком, с подливкой из брусники, два котла похлебки: рыбной – с пшеном да луком и гороховой – с репой да поджаренным салом. Приглашенные остались довольны, перед очагом вскоре выросла куча обглоданных костей, пивом обносили без задержек, и под конец пира гости и хозяева даже принялись нестройно петь.
– Ну, прощевай! – говорили старейшины, уже в темноте пробираясь к своим саням и поддерживая друг друга. – Только ты того… больше к нам не жалуй. Скучать без тебя будем, да князь наш суров: сказал нет, значит, нет.
– И я буду скучать без вас! – твердил раскрасневшийся от пива Бодди. – Вы еще не раз меня вспомните… я уверен.
Наутро варяги уехали.
Убрались они еще в темноте, а ближе к полудню, как совсем рассвело, княжьи челядинки-голядки пошли чистить в избе и клетях. После пира тут был истинный свинарник: везде на полу объедки и кости, на столах – треснутые грязные миски, под лавками – стоптанные черевьи и сено, которым их набивают, на полатях – рваные обмотки и протертые чулки, в углах – лужи мочи и блевотины. Даже подстилки из еловых лап и соломы варяги не потрудились сжечь. Бабы мели пол, выгребали грязь из углов, мыли лавки, столы и полати, чтобы не стыдно было пустить новых постояльцев. И вдруг одна принялась визжать.
Пытаясь вымести под лавкой, она наткнулась на темную кучу… непонятно чего. Был похоже на шкуру, и эта шкура пованивала. Стиснув зубы, баба вытащила «эту дрянь» на свет – дверь стояла нараспашку, чтобы выморозить вшей и блох – и развернула.
Сразу ей померещилось нечто знакомое.
Это была шкура довольно крупного зверя – свалявшаяся, изрезанная, залитая спекшейся кровью, от которой совсем склеился грязно-желтый, бурый мех.
– Да это ж ихний пес! – сказала другая. – Вон там еще что-то в углу, глянь.
– Сама глянь, – морщась от вони, пробормотала первая. – Чего они ее сюда затолкали-то?
– Да это не может быть того пса! – возразила третья. – Того пса они в снег у реки закопали, как бы он сюда опять попал? И кто с него шкуру снимал? Шкура-то дрянь, они его искромсали всего, будто врага кровного.
– А-а! – первая баба заглянула под лавку и обнаружила там… отрубленную песью голову со знакомым черным пятном на морде. – Голова!
На бабий визг прибежали кмети. Шкуру и голову выволокли из избы и бросили на снег. В это время Жила с глубокомысленным видом изучил сваленные у очага кости, пошевелил их ногой, чтобы получше рассмотреть… и схватился за горло, судорожно глотая.