Русин с бармицей глянул на рогатину, прислоненную к стене, на руку Домаря, которая было дернулась в том же направлении. Видно, русин прикидывал, как бы завладеть оружием, но не решился снова вступать в жилье, откуда забрали и куны, и хозяйку.

– Сиди тихо, добра тебе желаю, – почти с сочувствием посоветовал он Домарю. – Много мы вас таких видали, бойких. Если что, жалеть не буду. Жизнь любой дани дороже. Добра наживешь, а жизнь теряют в один вздох и навсегда. Слушай меня, я знаю.

Хлопнула дверь за спиной Обещаны.

Вдоль улицы предградья ее повели в городец. Везде между избами ходили русины с разной поклажей, перед клетями суетились женщины. В городце перед избой Плетины стояли двое саней, в них лежали две медвежины, свертки шерстяной тканины, головы воска, бочонки меда, вороха лисьих, беличьих, бобровых шкур. Возле саней стоял Богуша, хозяин одной из лошадей, и отчаянно доказывал что-то боярину Унераду; тот молчал и, судя по лицу, не слушал. Потом сделал знак – и двое отроков за плечи вытолкали Богушу прочь.

Молодец с бармицей наклонился к Унераду и что-то коротко сказал, тот кивнул в ответ. Обещану повели в избу.

Знакомая изба Плетины, свекра родного, казалась новой и чужой, хотя еще стояла у печи забытая квашня, где Городея с утра поставила опару на «сладкие» лепешки. Вот тебе вышла и сладость!

Обещану трясло. «Тесто перестоит…» – мельком думала она, поглядывая то на опару, то на растерянное лицо Городеи. «Что с нами будет?» – билось в мыслях Обещаны, но рот словно заперли на невидимый замок. По разговорам Плетины с братьями, сидевшими здесь же под стражей, она понимала: они, старшие, опора племени укромичей, знают не больше нее. Пришла такая беда, от какой не спасают родовые поконы.

День тянулся без конца. Приходили русы, что-то приносили, что-то докладывали Унераду. Тот иногда заходил, садился к столу, хлебал из горшка и грыз вареную курицу – приказал Городее приготовить. Часто выходил, осматривал добытое, иногда с кем-то спорил. И чем дальше, тем больше изумление и возмущение сменялись в душе Обещаны тоской и недоумением. Это не сон. И никто не приходит на помощь. Пусть даже к ночи русы уйдут, как обещали – они, драговижичи, останутся ограбленными, униженными, оплеванными… Где их добрая слава меж бужан?

Но тут пришла еще одна мысль, от которой в груди лизнуло холодом. А что, если то же самое по всей Горине творится? По всей земле Бужанской?

Свой князь не то жив, не то мертв… Чужой князь налетел, как змей огненный… грабит, будто обры… Изба, такая всегда опрятная, была завалена пожитками, своими и чужими, пол покрылся мокрыми следами, рассыпанной соломой и даже комками навоза, что приносили на ногах. После полудня русы привели Миляту – отрока пятнадцати лет, Рыкова сына.

– А ты чего здесь? – удивился Плетина: Рык не такого хорошего рода, чтобы его отпрыска брать в таль[9].

– Так за дань меня! – Парень шмыгнул носом, с трудом удерживая слезы. – Отец скору-то попрятал, какая была. Это мать его подбила: увези да увези! А то придут, говорила, вынесут все… Он и увез все на заимку в лес. А теперь эти говорят: нет ничего – паробка возьмем в челядь. Это меня-то! В челядь!

– Да как – в челядь? С ваших куна полагается, как со всех, а человек не куну стоит!

– Они сказали, на месте взятый отрок стоит гривну. За двадцать дворов, сказали, возьмем паробка, а вы меж собой сами как хотите разочтетесь.

За оконцами уже темнело, когда русы наконец собрались восвояси. Им еще предстоял путь до Горинца – за полночь доедут.