Величайшей из всех таких маленьких книжечек, несомненно, является «Дао дэ цзин»[90]. Полагаю, это не только образец высшей мудрости, но и творение, уникальное по степени конденсации мысли. Как философия жизни оно не только сохраняет достоинство рядом с куда более объемистыми философскими системами, предложенными великими мыслителями прошлого, но и во всех отношениях, на мой взгляд, их превосходит. Там есть один элемент, который делает его совершенно отличным от других философских построений, – юмор. За исключением прославленного последователя Лао-цзы[91], появившегося несколько веков спустя, мы не встретимся с юмором в этих возвышенных сферах, пока не дойдем до Рабле. Будучи в такой же мере врачом, как философом и писателем с могучим воображением, Рабле представил юмор именно тем, что он есть на самом деле, – великим освободителем. Однако рядом с тонким, мудрым, одухотворенным бунтарем старого Китая Рабле выглядит неотесанным крестоносцем. Нагорная проповедь являет собой, возможно, единственное короткое послание, способное выдержать сравнение с миниатюрным евангелием Лао-цзы, евангелием мудрости и душевного здоровья. Быть может, это послание является более возвышенным, чем труд Лао-цзы, но я сомневаюсь, что в нем содержится больше мудрости. И оно, разумеется, полностью лишено юмора.
«Серафита»[92] Бальзака и «Сиддхартха»[93] Германа Гессе – это две чисто литературные книжечки, которые входят, по моему разумению, в особую категорию. «Серафиту» я впервые прочел по-французски, хотя мой французский тогда оставлял желать лучшего. Человек, познакомивший меня с этой книгой, использовал ту самую хитроумную тактику, о которой я говорил ранее: почти ничего не сказав о самой книге, он упомянул лишь, что эта вещь для меня. Его мнение оказалось достаточным стимулом. Это и в самом деле была книга «для меня». Она попала ко мне в нужный момент моей жизни и произвела желаемое воздействие. С тех пор я стал, если можно так выразиться, «экспериментировать» с этой книгой, которую подсовывал людям, не готовым ее прочесть. Эти эксперименты многому меня научили. «Серафита» – одна из тех действительно очень редких книг, которые пробивают дорогу к читателю без посторонней помощи. Либо она «обращает» человека в свою веру, либо наводит на него тоску и внушает отвращение. Рекомендовать ее широкой публике нет никакого смысла. Ибо ценность ее заключается в том, что в любые времена читать ее будут только немногие избранные. Правда, в начале своего пути она была очень модной. Разве все мы не знаем историю с молодым студентом из Вены, который, заговорив с Бальзаком на улице, попросил разрешения поцеловать руку, написавшую «Серафиту»? Однако мода умирает быстро, и это большое счастье, поскольку лишь тогда книга начинает свое настоящее путешествие по дороге к бессмертию.
«Сиддхартху» я сначала прочел по-немецки, причем в то время, когда по меньшей мере лет тридцать не читал ничего на немецком языке. Эту книгу я стал бы читать, заплатив любую цену, так как она явилась, как мне сказали, плодом визита Гессе в Индию. На английский ее никогда не переводили[94], и мне тогда было трудно раздобыть французский перевод, опубликованный в 1925 году парижским издательством «Грассе». Внезапно у меня оказалось сразу два экземпляра на немецком: один прислал мой переводчик Курт Вагензейль, второй – жена Георга Дибберна, автора «Искания». Едва я закончил читать оригинальную версию, как мой друг Пьер Лалёр, парижский книготорговец, прислал мне несколько экземпляров издания «Грассе». Я немедленно перечитал книгу по-французски и с восторгом убедился, что не упустил ничего из содержания, невзирая на мой полузабытый немецкий. С тех пор я часто говорил друзьям, лишь отчасти преувеличивая, что смог бы прочесть и понять «Сиддхартху» точно так же, если бы она была доступна только на турецком, финском или венгерском, хотя не знаю ни единого слова из этих диковинных языков. Будет не вполне правильно сказать, что огромное желание прочесть эту книгу возникло у меня лишь потому, что Герман Гессе побывал в Индии. Мой аппетит возбудило само слово «Сиддхартха» – эпитет, который я всегда связывал с Буддой. Задолго до того, как я принял Иисуса Христа, меня привлекали Лао-цзы и Гаутама Будда. «Просветленный принц»! Иисусу это определение никак не подходит. Я бы назвал кроткого Иисуса «мужем скорби». Слово «просветление» задело во мне чувствительную струну: из-за него словно бы померкли другие слова, которые, справедливо или ошибочно, ассоциируются с основателем христианства. Я имею в виду такие слова, как «грех», «вина», «искупление» и прочие. До сих пор я предпочитаю гуру любому христианскому святому или лучшему из двенадцати апостолов. С гуру была и всегда будет связана столь драгоценная для меня аура «озарения».