«Буду рад тебе, подъезжай, – сказал он. – Выпьем. Нади как раз нет еще с работы. Задерживается».

Он жил на первом этаже. Когда-то, много лет назад, он жил на той же улице, но на шестом. Обменял, наверное, жилплощадь.

Я позвонил. И попал в просторную аккуратную квартиру, полную книг, даже в прихожей были полки с книгами.

Ну, все как обычно в русских квартирах. Тебе дают тапочки, собаки не было, поэтому не рычал никто от полу и не терся линялой шерстью о штанины.

Прошли на кухню, такую ухоженную, с множеством растений, обои и занавеси на окнах гармонируют.

Чем занимаются старые люди, когда они встречаются? Ну конечно же, выясняют, кто помер из общих знакомых, а кто еще жив. На самом деле, это такое в общем бодрящее занятие, поскольку укрепляет в жизни. Оказывается, ты и я, мы пережили уже значительное количество наших друзей и знакомых современников. Возникает на короткое время даже некая иллюзия бессмертия. Одновременно появляется вера в некую божественную справедливость высших сил, потому что оказывается часто, что неприятные тебе люди уже умерли, сметены с лица земли, а вот мы, ты да я да мы с тобой, все еще живы.

В то же самое время ты узнаешь что где-то в Париже или Лос-Анджелесе еще завалялся один, два или три неприятных тебе типа, что Юз Алешковский, пройдоха, все еще жив.

Я узнал от него, что художник Коля Недбайло очень болен, впрочем, я тотчас забыл чем, и живет в мастерской его матери. А Коля Недбайло, самый известный художник СМОГа, именно и привел к нам в нашу компанию Надю-Федю. Поговорили о Недбайло. Я вспомнил, как шел к нему в мастерскую его матери на Масловке, в это старое общежитие художников, и как нас встречали неодобрительные взгляды старых лахудр-художниц. Там были грязно-салатовые стены, как в тюрьмах, в которых мне пришлось сидеть позднее.

Смогист Саша Морозов вообще-то всегда меня оспаривал. Он был поклонником «гения» Володи Алейникова, а не моим. Володя, конопатый, рыжий парень довольно крупного телосложения, считался вторым по таланту гением СМОГа после Леньки Губанова, писал километрами стихи с необычными образами и сдвинутыми смыслами, я считал их бессмысленными. Посудите сами, вот типичное алейниковское четверостишие:

Табак, по-прежнему родной,
Цветет и помнит об отваге,
И влагой полнятся ночной
И базилики и баклаги…

Первые две строчки чистейшая заумь, о какой отваге помнит южноукраинский цветок под названием «табак», если существование памяти у цветов крайне сомнительно и никем не доказано?

Как-то я долго объяснял Морозову, что у Алейникова нет стихотворения, поскольку отсутствует смысл, он режет поток своего бормотания как колбасу, в условные куски. Потому я отказываюсь считать его поэтом.

Старательно запомнив мной сказанное, коварный Морозов в те годы, это был не то 1968-й, не то 1969-й, донес мой скепсис до Алейникова. Тот, зловеще улыбаясь, как-то осведомился у меня (мы уже выпили в тот день бутылок семь или восемь дешевого алжирского красного вина): «Так ты не любишь мои стихи, Эдька?»

Эдьке пришлось оправдываться. Как он выкрутился тогда, я уже не помню. Эдька ценил дружбу с Алейниковым, тот много читал и заражал своими открытиями и Эдьку. Так, от него я впервые услышал стихотворение Гумилева «Сентиментальное путешествие», которым имею счастье наслаждаться и сегодня:

Чайки манят нас в Порт-Саид,
Ветер зной из пустынь донес,
Остается налево Крит
И направо – милый Родос.
Дело важное здесь нам есть,
Без него был бы день наш пуст.
На террасе отеля сесть,
И спросить печеных лангуст…