– Безумная ситуация. Джин могла бы поддерживать его, но он, конечно, не примет от нее помощи… и это не отменяет наше обязательство.

– Безусловно, он не примет от нее ни гроша.

– Книга ли изменилась или мы? Братство западных интеллектуалов против книги истории[41].

– Ты говоришь его языком. Нет книги истории, нет истории в этом смысле, все это просто детерминизм и amorfati[42]. Или, если есть на свете книга истории, то это «Феноменология духа»[43] и она уже устарела! Или ты думаешь, что на нас действительно поставили крест? Полно тебе, Дженкин!

Что в силу свойств и лет ученья
Любили мы, осталось тенью,
Хотя мы с радостью б отдали
Колледжи Оксфорда, Биг Бен
И всех пернатых Викен фен[44],
Нет в них желания жить дале[45].

– Не цитируй мне, дружище. Ты так не думаешь и не чувствуешь.

– Возможно, это не только наш рок, но и наше истинное свойство: быть слабыми и неуверенными.

– Ты думаешь, что мы в Александрии периода упадка Афин!

– Я уж точно не думаю, что мы имеем право отдавать птиц Уикен Фен, они нам не принадлежат. Можно я налью себе еще?

– Это твое вино, дурень, я же тебе его принес!

Джерард поднялся, словно собираясь уходить, и Дженкин тоже встал, глядя снизу вверх на своего высокого друга и ероша и без того растрепанные соломенные волосы.

Джерард сказал:

– Почему, черт побери, Дункан должен все время проигрывать, почему именно он падает в реку! Хотел бы я знать, что на самом деле произошло в Ирландии…

– По-моему, не следует быть слишком любопытными, – возразил Дженкин, – мы иногда пытаемся проникнуть в подробности чужой жизни. Внутренний мир другого человека может сильно отличаться от нашего. С этим сталкиваешься.

Джерард вздохнул, признавая правоту слов Дженкина и невозможность для себя проникнуть в его душу.

– Что тебе открыли нового на тех летних курсах, Дженкин, ты еще не пришел к Богу, а?

– Сядем, – предложил Дженкин. Они сели, и он наполнил бокалы. – Я просто хотел узнать, что происходит.

– В теологии освобождения?[46] В Латинской Америке?

– На планете.

Они помолчали. Дженкин сидел сгорбившись, убрав под себя короткие ноги, отчего казался круглым, как яйцо, а Джерард – выпрямившись, вытянув длинные ноги, руки висят, галстук распущен, темные волосы в беспорядке.

– Ненавижу Бога.

– «Тот, кто единственный мудр, хочет и не хочет зваться Зевсом». Знаешь, Гераклит был не таким уж наказанием.

Джерард рассмеялся. Он вспомнил, как часто за минувшие годы самоопределялся через непохожесть на друзей, отличия выявлялись в долгих подробных разговорах. В каком-то смысле жизнь каждого из них походила на их детские надежды. Тем не менее сейчас он в еще большей мере сознавал то человеческое одиночество, о котором толковал Дженкин.

– Раз он чего-то хочет или не хочет, это предполагает, что он существует.

– Тебе следует написать о Плотине, святом Августине и о том, что случилось с платонизмом.

– В самом деле, что? Левквист сказал, что я испорчен христианством!

– Если считаешь, что поднимаешься вверх по лестнице, то действительно поднимаешься вверх.

– Если считаешь, что дорога ведет вперед, то и идешь вперед.

– Всем это свойственно, тут нет никакой заслуги.

– Ты живешь в настоящем. А я никак не могу найти настоящее.

– Порой мне хочется отбросить метафоры и просто думать.

– Думать о чем?

– Какой я лукавый и плутоватый раб.

– Опять говоришь метафорой. Терпеть не могу всю эту христианскую хвалу и хулу. И все же…

– Ты пуританин, Джерард. Ты упрекаешь себя за недостаток некой идеальной ужасной дисциплинированности!

– Помнится, ты сказал, что все мы завязли в эгоистических иллюзиях, как в огромном липком сливочном торте!