(Сами митьки утверждают, что «все исторические и культурные версии, не соответствующие этой книге, – ВРАНЬЕ, ЛОЖЬ И ОБМАН НАРОДОВ».)
При жизни Хармс считался сначала обэриутом (загадочная для многих читателей аббревиатура ОБЭРИУ означает всего лишь «Объединение Реального Искусства»), потом детским писателем (обэриутства век недолог в силу исторических, сами понимаете, обстоятельств, будь они неладны). Теперь его нередко величают «юмористом» – поубивал бы! Юморист, ага, как же! «Скоты не должны смеяться» (это не я такой злой, это он, Хармс, Шардам, Дандан, Ювачев, но только попробуйте бросить в него хоть один камень!) В скандинавской мифологии есть история об источнике, из которого первый поэт (и, ясен пень, бог) по имени Один черпал «мед поэзии»; Хармс нашел искаженное отражение этого источника в Зазеркалье и с тех пор пил исключительно из него. «Я хочу быть в жизни тем же, чем Лобачевский в геометрии», – это слова самого Хармса. Как часто мы хотим того, что и так имеем!
Литература Хармса действительно сродни геометрии Лобачевского. Он расставляет знаки на бумаге таким образом, что на глазах читателя начинают пересекаться параллельные прямые; непрерывность бытия отменяется; знакомые слова отчасти утрачивают привычное значение, и хочется отыскать подходящий словарь; живые люди становятся плоскими и бесцветными, как плясуны в театре теней; да и сама реальность разлетается под его безжалостным пером на мелкие осколки, как глупая хрустальная финтифлюшка под ударом молотка. Дистанция между текстом и автором, без которой немыслима ирония, в случае Хармса не просто велика, она измеряется миллионами световых лет. Я не знаю писателя более ужасающего, чем изящно ироничный Хармс, если говорить откровенно. Его смертельное оружие – невинный цинизм ангела (по меньшей мере – инопланетянина), слегка шокированного незамысловатой нелепостью человеческого устройства; именно Хармс мерещился мне, когда я читал о холодном смехе бессмертных у Гессе (то есть мне мерещилось, что они, бессмертные, коротают время за чтением каких-нибудь «вываливающихся старух», или обнаруживают, что «семь идет после восьми в том случае, когда восемь идет после семи», или смакуют абсурдный спор Математика с Андреем Семеновичем, каковой вполне заменяет толстенный учебник по поведенческой психологии: Я вынул из головы шар. – Положь его обратно. – Нет, не положу! – Ну и не клади. – Вот и не положу! – Ну и ладно. – Вот я и победил!).
Писать о человеческой судьбе Хармса, страшной и, увы, не абсурдной, а закономерной, я не стану: его биография известна, его частная переписка доступна всем желающим, равно как и мемуары его жены Марины. «Мир ловил меня, но так и не поймал», – что-то в таком роде написано на могиле малороссийского философа Григория Сковороды. Мир ловил, но так и не поймал Хармса (убил – да, но не поймал); а значит, жизнь победила смерть неизвестным для меня способом.
Вот, собственно, и все.
1999 г.
Словосочетание «контролируемая глупость» вошло в обиход с легкой руки Карлоса Кастанеды, но самая развернутая и феерическая, доведенная до безупречного абсурда иллюстрация к этому словосочетанию появилась гораздо раньше. Бравый солдат Швейк вообще ничем, кроме контролируемой глупости, не занимается; все прочие герои романа Гашека занимаются глупостями неконтролируемыми.
«Если пятьдесят миллионов людей говорят глупость, это – по-прежнему глупость», – писал Анатоль Франс. Ха, еще бы! И если бы Ярославу Гашеку удалось втиснуть в свой роман пятьдесят миллионов персонажей, можно с уверенностью сказать, что все они говорили бы исключительно глупости. Изобилие глупости делает роман Гашека недосягаемой вершиной реалистической прозы: кажется, еще никому из литераторов не удавалось создать столь убедительную галерею идиотов, беспримерное количество коих делает повествование еще более правдоподобным, хотя, казалось бы, куда уж больше! История Швейка – это тот самый редкий случай, когда человек «идет в ногу» в то время, когда весь мир вокруг него «идет не в ногу». Вот такой вот… «путь воина»… в Чешские Будеевицы.