А потом, словно в остросюжетном «Кортике» Рыбакова (я исполнял роль мальчика-бяки, сына контрреволюционного попа), к нам в квартиру вселились останки последней царской фамилии. Расстрелянных отрыл среди уральских болот один литератор и часть схоронил у священника.

Пуговицы, ткани, брошь, черепа и кости – все это впитывали детские глаза, но детские уста были на замке. Мир еще ничего не знал об этой находке. Не знал СССР. Москва. Фрунзенская набережная. Двор. Не знал сосед Ванька.


Вот так я провел свое советское детство – в одной квартире с царской семьей.

(Парадокс: моя бабушка Валерия, мамина мама, училась в Екатеринбурге в одном классе гимназии с дочкой Юровского, расстрелявшего царя).

Через год после того, как останки у нас появились, к нам (и сейчас помню, в сильный дождь) пришла Жанна, француженка-дипломат, розовое простое крестьянское лицо. Католичка, она обожала православие. Иностранцам нельзя было покидать Москву, но она, повязав платочек, выезжала поутру на электричке в Загорск, стояла всю литургию в Троицкой Лавре и возвращалась обратно. Может быть, чекисты снисходительно относились к набожной иностранке.

Она подарила мне кулек леденцов, от чая отказалась, и направилась прямиком в кабинет к отцу. И они завозились там. Послышалось как бы стрекотание безумного кузнечика. Не вытерпев, я приоткрыл дверь и вошел на цыпочках. Жанна все время меняла позы. Она вертелась вокруг стола. Один глаз ее был зажмурен, а у другого глаза она держала большой черный фотоаппарат, выплевывавший со стрекотом голубоватые вспышки. Стол был накрыт красной пасхальной скатертью, поверх которой на ровном расстоянии друг от друга лежали кости и черепа, мне уже знакомые.

Я приблизился. Отец почему-то в черном подряснике стоял у иконостаса над выдвинутым ящичком, где ждали свой черед быть выложенными на стол горка медных пуговиц, крупная, в камешках брошь, два серебряных браслета, и зеленоватые лоскуты.

Увидев меня, он беззвучно замахал рукой, прогоняя. Рукав его подрясника развевался, как крыло.


В то же время мой дядя делал карьеру в системе. Дядя приезжал к нам раз в полгода из Свердловска, где он работал в обкоме.

Дядя был эталонным советским человеком. Гагарин-стайл. Загляденье. Подтянутый, бодрый, приветливый, с лицом, всегда готовым к улыбке. Улыбка мужественная и широкая. На голове темный чуб, на щеках ямочки, в глазах шампанский блеск. У него был красивый, оптимистичный голос. Дядя Гена помнил наизусть всю советскую эстраду, и мог удачно ее напевать. Когда он приезжал, то распространял запах одеколона, они с отцом пропускали несколько рюмашек, дядя облачался в махровый красный халат, затемно вставал, делал полчаса гимнастику, брился и фыркал под водой и уходил в костюме, собранный и элегантный, на весь день по чиновным делам.

Но как-то он приехал без улыбок. Сбросил пальто на диван в прихожей. Тапки не надел, прошлепал в носках. Сел на кухне бочком, зажатый. Даже мне не привез гостинца, а раньше дарил весомую еловую шишку с вкусными орешками.

– Брат, ты меня убил… – Голос дяди дрогнул, и стал пугающе нежным. – Ты сломал мой карьерный рост. Я не мог об этом говорить по телефону. Теперь победил Стручков. А у меня все шло, как по маслу. Ельцин меня вызвал. Говорит: «Это твой брат священник? Это как так? Как?» И ногами на меня затопал.

Дядя схватил рюмку, повертел, глянул внутрь, нервно спросил, словно о самом главном:

– Чего не разливаешь?

– Кто такой Ельцин? – спросил папа.

– Мой начальник, ты забыл? – Дядя шумно втянул воздух, откупорил бутылку, наполнил рюмку. – Тебе моя жизнь по барабану? Он, знаешь, скольких живьем ел? Воропаев у нас был. Птухина до инфаркта допилил. Ельцин – это глыба! О нем ты еще услышишь! Он не посмотрит… Ты ему палец в рот… Он Козлова Петра Никаноровича в день рождения заколол. Поздравил увольнением, а, каково? – Не договорив, дядя с решимостью суицидника опрокинул рюмку полностью в себя, тотчас вскочил, и заходил по кухне.