До этого момента она не называла мне имя священника. Сказала только, что он был женат и имел семерых детей, что должен был удовлетворять данные ему Богом потребности, что считал Кэтлин своей духовной дочерью, своей служанкой и единомышленницей. И это хорошо и правильно, что они были связаны тайными узами, и он бы женился на ней и открыл свою привязанность, но развод – это грех, поясняет Кэтлин ровным, бесстрастным голосом. Он не мог покинуть своих детей. Это против учения Божия.

– Гребаная чушь, – произносит она с омерзением.

Взгляд тигриных глаз решителен, когда-то красивое лицо оплыло и осунулось, вокруг рта, пухлого и чувственного в былые дни, пролегли тонкие паутинки морщинок. У нее нет нескольких зубов.

– Разумеется, то был самый настоящий, стопроцентный бред, и он, как только я начала подбриваться и скрывать от него месячные, скорее всего, просто нашел себе другую девочку. Ни красота, ни талант, ни ум ничего хорошего мне не дали, вот что чертовски ясно, – с чувством говорит Кэтлин, словно для нее важно, чтобы я поняла: сидящая напротив меня развалина вовсе не та, кто она есть сейчас, и уж подавно не та, кем была раньше.

Наверно, вступление было нацелено на то, что я представлю Кэтлин Лоулер молодой и прекрасной, умной и свободной, полной самых благих намерений, такой, какой она завязала сексуальные отношения с двенадцатилетним Джеком Филдингом на ранчо для трудных подростков. Но все, что я вижу перед собой, – это руины, оставшиеся после череды насилий. И если ее рассказ о священнике правда, значит, он причинил ей такое же зло, какое она причинила Джеку, и разрушение еще не закончилось, а возможно, оно не закончится никогда. Так и будет продолжаться. Один поступок, один обман. Хроническая ложь достигает критической массы, и вот уже жизни искалечены, изуродованы и испорчены, ад выстроен, огни горят и манят, совсем как в том мотеле, который Кэтлин описывала в присланном мне стихотворении.

– Я всегда спрашивала себя, могла бы моя жизнь пойти по-другому, если бы в ней не случились определенные события, – уныло рассуждает она. – Но, может быть, я все равно оказалась бы здесь. Возможно, Господь решил этот вопрос, когда моя мама была еще беременна: Вот та, которой суждено все потерять. Должны такие быть, так пусть она и будет. Думаю, вы понимаете, что я имею в виду. Вы ведь много чего видите в морге.

– Я не отношу себя к фаталистам.

– Что ж, рада за вас – все еще верить в надежду, – усмехается она.

– Так и есть. – А вот тебе не верю, думаю я.

Я достаю из заднего кармана простой белый конверт и пододвигаю по столу к ней. Она берет его своими маленькими руками с прозрачной белой кожей, сквозь которую просвечиваются синие вены; ногти у нее не отполированы и совсем коротко подстрижены. Когда ее голова склоняется к фотографии, я замечаю седину в отросшей дорожке мышиного цвета на фоне коротко стриженных осветленных волос.

– Думаю, это сняли во Флориде, – говорит Кэтлин, словно перед ней не одна, а несколько фотографий. – Скорее всего, там, на заднем фоне, куст гардении… я его вижу сквозь водяную пыль от шланга… а что у него в руках? Нет, подождите-ка. Черт, еще одну минуту. – Она щурится, разглядывая фотографию. – Здесь он постарше. Она из недавних, а эти маленькие белые цветочки – таволга. Там везде много таволги. В городе не найти ни одного дома, возле которого не было бы таволги, так что, думаю, это Саванна. Не Флорида, а Саванна. – Она молчит, потом спрашивает сдавленным голосом: – Вам удалось узнать, кто снимал?