Одно веко у Фирдоус было чуть опущено, и люди часто шептались у нее за спиной, что когда кто-то ловил на себе этот брошенный из-под полуопущенного века косой взгляд, то понимал, что перед ним наполовину змея. Номану и самому иногда приходило на ум, что его столь свободное перемещение вверх и вниз по деревьям и веревкам тоже каким-то образом связано с привязанностью матери к змеям. В данный момент все его мысли свивались в клубок вокруг Бунньи, которой он жаждал принести счастье и богатство на всю оставшуюся жизнь. Слова «хинду» и «мусульманин» не имеют к ним никакого отношения, говорил он себе. В Долине они служили просто одной из характеристик, и не более того. Грани смыслов между этими словами размылись, острые углы затупились. Так и должно было случиться в конце концов. Это же Кашмир. Так говорил он себе и верил в это всем сердцем, но тем не менее не сказал о своих чувствах к дочери пандита ни матери, ни отцу. От отца у него почти не было секретов, с матерью он был более осторожен, потому что ее он побаивался, и сейчас, сидя на верхушке дерева, он испытывал чувство вины. Никто на свете, даже самые близкие ему люди – клоуны, как и он, трое его старших братьев, – не знает о том, что он собирается совершить сегодня ночью.

Бунньи тоже умела ходить по канату, но главной ее страстью и даром был танец. Для нее проволока оставалась проволокой, тогда как для Номана она была частью магии.

– Настанет такой день, когда я на самом деле полечу, – говорил он ей. – Просто пойду по воздуху и зависну, как космонавт без скафандра. Буду становиться на руки, висеть вниз головой – и без всякой поддержки.

Бунньи поражала его уверенность, и хотя умом она понимала, что это полное безрассудство и чушь, но не могла не заразиться его энтузиазмом.

– Отчего ты уверен, что у тебя получится? – спросила она.

– Это отец. Он внушил мне эту веру. Как птенец в гнезде, я вырос у него в ладонях, и мои ноги больше никогда не касались земли.

Отцовская ладонь не была нежной и мягкой, как у людей богатых, зато она много знала и многое могла. Эта ладонь знала, что такое мир, и не скрывала, что придется нелегко. Но она была сильной и всегда была готова защитить. Пока Номан находился в этой ложбине отцовской мозолистой ладони, ему ничто не угрожало, он не знал страха. Отец растил его в ладонях, потому что для него Номан был самой большой драгоценностью в жизни, во всяком случае именно так называл его сарпанч в отсутствие старших своих сыновей – Хамида, Махмуда и Аниса, потому как, само собой, человек его положения, староста деревни, не мог дать кому-то основания для обвинений в том, что у него есть любимчики. Сам Номан знал это, но никогда не хвастался. Это была их общая тайна. «Ты мой талисман. Пока ты рядом, я непобедим», – говорил ему отец. Номан испытывал то же самое, точно таким же талисманом был для него отец. «Первая глава моей жизни закончена. Любовь отца подняла меня к вершинам деревьев, – сказал он Бунньи. – Теперь мне нужна твоя любовь, и я взлечу в небеса».

Луны не было. В небе полыхали звезды Галактики. Уснули птицы. Клоун Шалимар поднимался по лесистому склону к Кхелмаргу, слушая, как шумит река. Ему хотелось, чтобы весь мир замер, хотелось удержать навсегда этот миг, эту ночь, когда он любит и желает, когда нет в его жизни места разочарованиям и никто из дорогих его сердцу не умер. Что касается смерти, то его змеепоклонница-мать верила в новое рождение в облике змеи, а в представлениях о вечной жизни у отца фигурировали крылья. Когда Номан был совсем маленьким, его ворчливый дед Фарук простился с жизнью в абсолютно несвойственном ему, благодушно-жизнерадостном настроении. «По крайней мере, я не увижу, как вы все изговняете», – были его последние слова. У Фарука был свой, особый способ выражать любовь к внуку: он ухватывал пальцами Номана за щечку и принимался щипать и крутить что есть силы.