У меня были идеальные оценки, им радовалась вся семья. А ее – нет. Не то чтобы плохие, нет, но и не идеальные. И все хотели, чтобы Джунипер училась лучше, чтобы она стала лучше. Я понимала, какому она подвергается давлению, и мне следовало бы ей помочь, а вместо этого она в итоге на меня же и затаила обиду.
Она считает меня всезнайкой. Она мне сто раз это говорила, и я стараюсь хотя бы при ней лишний раз это не демонстрировать, но что я могу поделать, если меня так и тянет поправить грамматическую ошибку или напомнить определение из словаря. Я при этом вовсе не хочу показать свое превосходство, просто я так устроена и не могу иначе. Я пыталась задавать Джунипер вопросы о том о сем, притворялась, будто не знаю то, что прекрасно знаю, но это она сочла оскорбительным, и она права, но как мне еще поступать? Я стремлюсь к идеалу, и в этот идеал входят замечательные отношения с сестрой, как в кино, как в книгах, как во всех этих сюжетах, где у сестер самая нежная любовь, самые близкие отношения на всю жизнь.
У Джунипер дислексия. Она считает это еще одним изъяном, еще одной несправедливостью мира, но я же вижу, что это помогает ей воспринимать все по-другому. Я привыкла решать задачи, я однозначно воспринимаю буквы и цифры, вникаю в изложенные доказательства и прихожу к верному выводу. Джунипер умнее и глубже. Она читает другое и по-другому. Она людей считывает. Не знаю, как ей удается, но она присматривается, прислушивается и приходит к таким заключениям, какие и я вообразить бы не могла, и обычно угадывает верно. Я смотрю на все прямо, а ее взгляд словно огибает людей и предметы, искривляется, кружит, переворачивает все вверх дном и находит ответ. Я никогда не делилась с Джунипер этими своими мыслями о ней, я думаю их про себя, иначе она опять оскорбится, что я, мол, пытаюсь быть снисходительной, а ведь на самом деле я немного ей в этом и завидую.
Теперь мне вспомнилось, как мама сказала, что, может быть, Джимми Чайлд и не первый, кого Трибунал оправдал.
– Ты не слыхал, бывали еще люди, которые предстали перед Трибуналом, но не были осуждены? – шепнула я Арту.
Он повернулся ко мне, но руку мою выпустил. Сердится, что я никак с этой темы не слезу.
– Нет, ничего об этом не знаю.
– Наверное, были и другие, признанные невиновными. Твой папа никогда ничего не говорил?
– Черт побери, Селестина, да хватит уже!
– Я всего лишь спросила.
– Нечего спрашивать!
– Разве нечего?
– По крайней мере, тут не место, – говорит он, тревожно оглядываясь по сторонам.
Я смолкаю. Гляжу прямо перед собой на Заклейменную женщину – она встала и собирается выходить. Вышла, и в автобус вошла довольно крупная женщина средних лет. Она поздоровалась с той, на костылях, уселась возле нее, и они принялись болтать.
На следующей остановке в автобус вошел старик. Я чуть было не окликнула его – так похож на моего дела, вылитый он, но откуда здесь взяться деду, он ведь живет в деревне, в нескольких часах езды от города. А потом я увидела повязку с бросающейся в глаза «П» и содрогнулась, рассердилась на саму себя: как я могла принять такого человека за кого-то, мне близкого.
И снова рассердилась на себя: что за предрассудки! Мне же не понравилось, как старуха на костылях дернулась, когда Заклейменная попыталась ей улыбнуться, а сама я разделяю те же взгляды и даже не отдаю себе в этом отчета.
Этому старику сильно за семьдесят, а то и за восемьдесят, не могу точно определить. Старый, но в безупречном костюме, ботинки начищены, словно он спешит на работу. Со своего места я не могу разглядеть Клеймо – впрочем, оно может быть на груди, на стопе или языке, тогда его и не видно. Выглядит старик очень почтенно, и я все внимательнее присматриваюсь к нему, сбитая с толку. Я привыкла считать Заклейменных не такими, как мы, и только сейчас сама себе в этом призналась. Сесть старику негде: оба места для Заклейменных заняты этими женщинами, которые сами-то без Клейма, но с головой ушли в свою болтовню и нового пассажира не замечают. Он стоит рядом с ними, ухватился за поручень, старается держаться прямо.