– У, бекас, длинноносый, страшный!

Пойманного Терентия эта Домна Ивановна устроила в подполье, и в первый день он там все молчал. Рано утром на следующий день, когда только что стало светать, слышно мне было наверху, как он там, в подполье, забегал и стал по-своему свистать:

– Фиу, фиу!

Или по-нашему:

– Где ты, мама?

Сильней и сильней свистит:

– Фиу, фиу! (Да где же ты, наконец?)

Слышу, Домна Ивановна из кухни – как мать отвечает сквозь сон человеческим детям:

– Милый ты мой…

И так пошло у них. Тетеревенок внизу:

– Фиу! (Где ты, мама?)

Домна Ивановна сверху сквозь сон:

– Милый ты мой…

Потом, видимо, тетеревенок нашел нашу ягоду и замолчал. А я отлично умею по-тетеревиному. Я просвистел:

– Фиу, фиу! (Где ты, мама?)

И Домна Ивановна сейчас же ответила:

– Милый ты мой…

Осенью этого Терентия, в полном черном пере, с хвостовыми косицами лирой и красненькими бровями, я перевез к себе в город, пустил на чердак и всю зиму кормил овсом. Весной у меня на чердаке начался настоящий тетеревиный ток, и это так непривычно, так невероятно – в городе токующий тетерев, – что мой сосед, слесарь Павел Иванович, долго верить не хотел и думал, что это я сам, охотник, потешаю себя и бормочу по-тетеревиному.

Однажды я зазвал к себе его, велел снять сапоги. На цыпочках, босые, поднялись мы совершенно бесшумно на чердак.

– Смотрите, Павел Иванович! – прошептал я. И позволил ему из-за моей спины посмотреть. Сам, конечно, пригнулся. Терентий, хорошо освещенный из слухового окна, ходил по чердаку кругом; на пригнутой к полу его голове горели брови ярко-красным цветком, хвост раскинулся лирой, и по-своему он пел. Эту песню свою он взял у весенней воды, когда она, переливаясь, журчит в камешках, – так хорошо! Время от времени, однако, эта прекрасная, но однообразная песня ему как бы прискучивала. Он останавливался, высоко поднимал вверх свой пурпуровый цветок на голове – прислушивался, воображая врага, и с особенным, лесным звуком "фу-фы" подпрыгивал вверх, как бы поражая невидимого противника.

Слесарь Павел Иванович не мог долго оторваться от этого дивного зрелища, и когда наконец я напомнил ему о работе, мы спустились, и на прощанье он мне сказал:

– Спасибо, спасибо, Михаил Михайлович, очень пришелся мне по сердцу ваш Терентий.

Говорящий грач

Расскажу случай, какой был со мной в голодном году. Повадился ко мне на подоконник летать желторотый молодой грачонок. Видно, сирота был. А у меня в то время хранился целый мешок гречневой крупы, – я и питался все время гречневой кашей. Вот, бывало, прилетит грачонок, я посыплю ему крупы и спрашиваю:

– Кашки хочешь, дурашка?

Поклюет и улетит. И так каждый день, весь месяц. Хочу я добиться, чтобы на вопрос мой: "Кашки хочешь, дурашка?" – он сказал бы: "Хочу".

А он только желтый нос откроет и красный язык показывает.

– Ну ладно, – рассердился я и забросил ученье.

К осени случилась со мной беда: полез я за крупой в сундук, а там нет ничего. Вот как воры обчистили, – половина огурца была на тарелке, и ту унесли! Лег я спать голодный. Всю ночь вертелся. Утром в зеркало посмотрел – лицо все зеленое стало.

Стук, стук! – кто-то в окошко.

На подоконнике грач долбит в стекло.

"Вот и мясо!" – явилась у меня мысль.

Открываю окно – и хвать его! А он – прыг от меня на дерево. Я – в окно за ним, к сучку. Он повыше. Я лезу. Он выше – и на самую макушку. Я туда не могу – очень качается. Он же, шельмец, смотрит на меня сверху и говорит:

– Хо-чешь каш-ки, ду-ра-шка?

Хромка

Плыву на лодочке, а за мной по воде плывет Хромка – моя подсадная охотничья уточка. Эта уточка вышла из диких уток, а теперь она служит мне, человеку, и своим утиным криком подманивает в мой охотничий шалаш диких селезней.