– Буран, кто тебя попросил попросить… тьфу… короче, кто тебя попросил об этом?!

– А… я…

– Отвечай!

Буран заколыхалась броней ожерелий на груди, застреляла глазами:

– Ну… ну…

– Это была я, сынок. Это моя просьба.

Голос Ситт-Зубейды прозвучал ровно, но глуховато, словно сквозь платок.

Ее лицо до самых глаз действительно закрывала темная непрозрачная ткань. Впрочем, чему тут удивляться: госпожа Зубейда блюла приличия, как и подобает знатной ашшаритке. Сын мужа от другой женщины был для нее не махрам[6] – при нем ей не подобало снимать хиджаб и открывать лицо.

Черная глухая абайя, черный платок – даже без каймы. Темные глаза под узенькими щипаными бровями – с темными кругами, набрякшими веками. Ситт-Зубейда с шелестом черного шелка опустилась на подушки рядом с Буран, и та сразу сжалась и поникла.

– Когда ты вошел в столицу, Абдаллах, помнишь, что я тебе сказала?

Темные неподвижные глаза, губ не видно – платок.

– Я помню, моя госпожа. Вы написали, что потеряли одного сына – и взамен приобрели другого.

– Да, Абдаллах. Теперь ты – мой единственный сын. И единственная надежда.

Аль-Мамун вежливо кашлянул, отводя глаза. Буран сидела, боясь дохнуть и звякнуть драгоценностями. Огонек большой ароматической свечи мягко золотил динары на ее лбу. С виска, из-под уложенной стрелкой пряди черных волос, поползла капелька пота.

Ситт-Зубейда сидела спокойно и расслабленно. Чуть колыхался в тонкой руке большой веер из страусовых перьев.

– М… матушка, – аль-Мамун опять кашлянул. – По правде говоря, я не вижу причин для того, чтоб помиловать предателя.

Она резко сложила веер:

– Не смеши меня, Абдаллах. Предателя… Дурака, ты хотел сказать. Дурака.

– Он брал деньги от связанных с карматами людей.

– Твой дядя, Абдаллах, даже не знает, кто такие карматы. Точнее, он думает, что это такое бедуинское племя, поднявшее очередной бедуинский мятеж. Он поэт и бабник, а не заговорщик. Пощади брата отца, сынок. Я прошу тебя – пощади.

– Зачем? – аль-Мамуну уже порядком надоел этот разговор.

Взгляд черных, как маслины, глаз уперся ему в переносицу:

– Что будет, если ты погибнешь?

Буран придушенно вскрикнула:

– Матушка!

– Выйди, Буран, – резко сказал аль-Мамун.

Супруга всхлипнула, поджала губы, но со звоном и звяканьем поднялась и ушла.

Женщина в черном все так же неотрывно смотрела Абдаллаху в лицо. Слова выходили словно и не из ее укрытых тканью губ:

– Аббас и Марван еще очень малы. Им уже не три года, но пять, семь лет – опасный возраст. Любая простуда…

И женщина все так же – из ниоткуда, словно и не она – вздохнула.

Аль-Мамун стиснул зубы. Он понял, куда клонит госпожа Зубейда.

– А Буран так и не понесла от тебя.

– Пока не понесла.

– Если ты не вернешься, у халифата не будет совершеннолетнего наследника, – резко сказала женщина в черном. – В государстве, лишенном наследника трона, начинается смута.

– Поэт и бабник, вы сказали, моя госпожа?

– Поэт и бабник – это лучше, чем два мальчика, жизнь которых подобна мотыльку-однодневке. К тому же у принца Ибрахима есть двое совершеннолетних сыновей и еще с пяток малышей. Среди них даже белые есть…

И уголки ее глаз собрались морщинками.

– Будет из кого выбрать? – резко спросил аль-Мамун.

– Казнишь Ибрахима – выбирать будет не из кого, – жестко ответила она.

– Я не…

– Дети казненного – не жильцы. Не обманывай себя. Разве ты хотел, чтобы умер маленький Муса?

Аль-Мамун медленно вытер липкие пальцы о полотенце. И сказал:

– Я подпишу фирман о помиловании, моя госпожа.

Отбросил полотенце, встал и вышел из комнаты.

* * *

Ипподром Басры, тот же вечер