Скорей всего, и он задремал. Потому что не заметил, когда исчезли деревья. Теперь по обеим сторонам дороги тянулась вязкая равнина – ее очерчивали линии лесополос. После XXI съезда их свели на корню. Считалось, что этот способ борьбы с буранами придумал лично товарищ Берия. Но лет через десять посадили заново, уже в безличном качестве бесспорного достижения интерсоциализма.
За сплошной сеткой заграждения изредка мелькали населенные пункты, застроенные рядами одноэтажных бараков. «Прямо как наши», – подумал с нежностью, погружаясь памятью в детские годы, где остались такие же серые односкатные крыши. Узкие окна, едва пропускающие свет. Бревна, не спасающие от ветра. Зимой щели приходилось забивать: паклей, старыми тряпками, клочками ваты – выдергивали из сгнивших от сырости одеял. Окно над его нарами мать закладывала подушкой. Он привык спать на голом матрасе, не знал, что бывает иначе. Сотни тысяч эвакуированных. Для местных непонятное слово. Местные говорили: выковыренных.
Мать рассказывала: «Привезли, высадили на снег. Мужчин не хватало. Но, знаешь, мы и не разбирали: мужчина, женщина… Работали на равных», – этим обстоятельством она как-то особенно гордилась. Сперва расчищали участки: рубили, корчевали, сжигали пни. Первые бревна пошли на бараки. Это потом их свозили к рекам. Самая почетная профессия – сплавщик. С началом Великих строек – каменотес. В новые времена мальчишки играли «в строительство». Детские игры отражают взрослую жизнь. На вопрос: ну, что вы сегодня делали? – дети тех лет отвечали: строили Москву и Ленинград.
В его памяти этих строительных игр не осталось. Только те, прежние: «в наших и фашистов», в которых мальчишки менялись местами, как судьбой. Наши оставались бессмертными. Умирали фашисты. И головастики. Было время, теперь стыдно вспоминать, жарил их на костре, в консервной банке, будто для кошки, на самом деле – хотел узнать, как это, когда умирают не понарошку, а взаправду. Смотрел, как головастики подгорают с боков, но все равно скачут, прыгают. Однажды ночью пришла соседка тетя Маша, мать ее утешала, а тетя Маша все равно плакала: «Не могу, не могу больше… Жить… в этом аду».
В детстве он думал: ад – такое специальное место, где трудно, но можно жить.
После переезда в квартиру мать старалась забыть. Если и вспоминала, изредка, от случая к случаю: «Первые годы транспорта не было. На работу ходили колонной. Будто заключенные. Тяжело. Особенно осенью и весной: грязь, месиво. Идешь, а оно липнет. Ноги как гири». Скажет и замолчит – будто надеется, что сын, не заставший самых тяжких лет, сумеет их вообразить. Последнее время заговаривала все чаще, но, он заметил, с какими-то новыми интонациями: «Грязь, месиво, а люди идут и улыбаются: ничего, все будет хорошо, самое страшное кончилось – главное, не бомбят»…
Его попутчица проснулась. Сидела, равнодушно поглядывая в окно. «Уж ей-то точно не пришлось. В хоромах небось выросла…»
– А здесь еще живут?
– Не-а, – она мотнула головой. – Таперича нет.
– Знаешь, – вдруг захотелось рассказать, поделиться. – Мы ведь тоже жили в бараках. Хорошо. Особенно летом. Палисадники, цветы…
Сестры рассказывали, самую красивую клумбу разбили у Дома культуры, под портретом Сталина. Этого предателя и агента вражеских разведок он уже не застал.
– Цветы? В лагере? – девица переспросила недоверчиво.
– Почему в лагере? – он не сразу понял.
– Так тут жа эти, желтые… – За окном пронесся очередной барачный поселок. – Пока паспорта не получили.
– Нет, у нас не лагеря. Поселки эвакуированных. Девица пожала плечами: