– Вывод? – если и задумалась, то на мгновение. – Этот человек – дальтонист.
– Дальтоник, – он поправил машинально, осознавая тщетность своих усилий, но в то же время отдавая должное щучьей ловкости, с какой девица увильнула от прямого ответа. – Вот ты говоришь: наши и ваши. Ставишь на одну доску.
– На… доску? – она переспросила, будто снова стала иностранкой, не знающей его родного языка.
Он усмехнулся, давая понять, что принимает условия игры:
– Сравниваешь, находишь общее.
– А ты? Не находишь, не ставишь на доску?
– Я – нет. Потому что, – отбросив словесные игры, он говорил серьезно. – Есть вещи, которые противоречат элементарной этике.
– Этике. Этике, – она повторила, словно заучивая новое слово. – Ты решил улучшить мое нравство?
Он отодвинулся, сколько позволила жесткая конструкция вагонного кресла. «О чем разговаривать с человеком, чей активный лексикон не включает понятия нравственность? – Миролюбие как рукой сняло. Сидел, бросая злые пронзительные взгляды, но даже этого казалось мало. – Всё, с меня хватит!» Решительно встал и снял с крючка пальто.
К ночи погода снова испортилась. Ветер, шатаясь за стеклами, выл с такой свирепой выразительностью, что казался огромным волком. Отрешенно и дисциплинированно сидя в кресле – теперь уже под № 44 (в китайской нумерологии четверка – благоприятная цифра, а две – вдвойне), – он попытался вернуть в родной контекст вырванную цитату: Ну, барин, – закричал ямщик, – беда, буран! – но и это не помогло.
Дикий зверь не отставал – серой тенью несся за поездом, то припадая к грешной земле, то разметывая в полете сильные мускулистые лапы. Катышки снега, впившиеся в шерсть, разлетались, прошивая ледяной шрапнелью нетронутые сугробы. Пространство, рассеченное поездом, мчалось назад с чудовищной скоростью, жадно втягивая в себя, точно заглатывая, то огромный кусок Западно-Сибирской равнины, то огни небольшого города, вспыхнувшего слева по курсу, то кружевные пролеты моста над безымянной рекой. Отбив положенную порцию морзянки в отзвук торопко стучащим колесам, железнодорожный мост мелькнул и исчез.
Молодые с ребенком раскладывали постели. Точнее, уже застилали. Он пожалел, что упустил самый важный момент: непостижимым образом их кресла превратились в широкие спальные полки. Должно быть, есть какая-нибудь тайная кнопка. Или рычаг… На всякий случай обшарил подлокотники, но, так ничего и не обнаружив, решил дождаться проводника.
Чертов проводник исчез, как сквозь землю провалился. Вдобавок ко всему ломило шею, точно не сидел в удобном мягком кресле, а натаскался чего-нибудь тяжелого.
За окном стояла тьма: непроглядная, как забытье человека, изработавшегося до смерти. Мать рассказывала, в первые годы после эвакуации совсем не видела снов: «Можешь себе представить, даже в блокаду видела, тогда нам снилась еда. Горы еды. Каша, картошка, блины со сметаной, огромные куски свинины, боже мой, как пахли… Казалось, протяни руку – бери и ешь… А проснешься, холод и чернота. Потолок, стены… Даже щеки черные. Но я не глядела в зеркало. Воображала, будто все наоборот. Сон – настоящая жизнь, а жизнь – это так, пройдет. Главное не просыпаться… Потом, когда тебя ждала, – мать покраснела, – врач наказал: гулять побольше, а я – читала. Как с цепи сорвалась – глотаю книжку за книжкой, будто напоследок…» – «Почему напоследок? Боялась, что умрешь?» – «Нет, – мать улыбнулась. – После блокады, когда спаслись, мы в смерть не верили». – «Но здесь же тоже умирали». – «Умирали, да, – она говорила отрешенно, будто силилась что-то объяснить, даже не ему, сыну, себе. – А смерть все равно там, в Ленинграде…»