Это было настоящее имя Гийома, точнее сказать, одно из его настоящих имен, которое и послужило основой для его французского псевдонима. Гийом, как всем известно, был не Гийом никакой, а совсем напротив, Вильгельм Альберт Владимир Александр Аполлинарий де Вонж-Костровицкий.
– Что за имя такое, – недоумевал Пикассо, когда Аполлинер в первый раз сказал, как его зовут по-настоящему, – ты что, русский?
– Я не русский, я поляк, – слегка надменно отвечал тот. – Во всяком случае, по матери.
– А по отцу? – не унимался Пикассо.
Отца своего Гийом не знал, как впрочем, не знал его и единоутробный брат поэта. Из последующих разговоров выяснилась еще одна пикантная деталь: мать Гийома, польская аристократка Анжелика Костровицкая, не сразу признала его своим ребенком.
– То есть как это? – изумлялся Пикассо. – Как – не сразу признала? Она что, была не уверена, что родила тебя? Или думала, что тебя подменили цыгане?
Однако история вышла несколько более прозаичная. Согласно семейной легенде, Гийом был зачат вне брака, и отец его был офицером – то ли швейцарским, то ли итальянским. Узнав, что Анжелика на сносях, офицер этот поступил истинно по-офицерски – немедленно бросил беременную любовницу. Мадемуазель Костровицкая не смогла оставить ребенка при себе, и спустя несколько дней после рождения Гийом был зарегистрирован в приюте как сын неизвестных родителей. Некоторое время он находился под опекой кормилицы, и только спустя три месяца мать все же вернулась за ним и дала ему свое имя.
Так или иначе, бурное рождение предопределило и последующую бурную жизнь пана Костровицкого. Он ездил с матерью по Италии, учился в колледжах Монако, Канна и Ниццы, однако никакого специального образования так и не получил. Тем не менее, авантюрный дух его матери жил в нем и требовал для себя выхода. Костровицкий стал писать стихи, потом переименовался в Аполлинера и перебрался в Париж. Здесь он организовывал журналы, сделался публицистом, критиком и искусствоведом и продолжал сочинять вирши, поскольку профессия стихотворца оказалась все-таки несколько более легкой, чем труд пролетария на какой-нибудь фабрике.
К тридцати годам Аполлинер стал подающим надежды поэтом и водил дружбу с самыми разными художниками, в числе которых был и Пабло Пикассо.
– Заходи, дружище! – крикнул Пикассо и, сложив руки на груди, принял такую позу, что его совершенно невозможно стало отличить от Наполеона или Гая Юлия Цезаря – причем еще до того, как его предал Брут вкупе с римскими сенаторами.
Однако вбежавший в мастерскую Аполлинер не обратил на его позу никакого внимания. Этот крупный человек с полным длинным лицом, толстыми щеками и игривым выражением глаз мало походил на поэта, скорее уж – на веселого буржуа. Сейчас, впрочем, его буржуазные глаза выражали отнюдь не кокетство, а нешуточную тревогу. Гийом сорвал с себя светлую шляпу и швырнул ее на стул.
– Ты это видел? – закричал он, потрясая свернутой в рулон газетой, судя по шрифту – «Фигаро».
– Там статья обо мне? – осведомился Пикассо.
– К счастью, нет, – отвечал поэт.
– К счастью? – удивился Пикассо.
– Именно к счастью. И ты сейчас поймешь, почему.
Гийом развернул газету, нашел нужную полосу и сунул ее прямо под нос художнику. Несколько секунд тот озадаченно разглядывал фотографию, потом нахмурился.
– Знакомые статуэтки, – сказал он задумчиво.
– Конечно, знакомые, – воскликнул Аполлинер и нервно выдернул газету из рук Пикассо. – Это иберийские статуэтки, несколько лет назад нам продал их мой секретарь, Жери Пьере. За сто франков продал. Теперь припоминаешь?