Электричество в Камке давным-давно отрезали, газа здесь отродясь не бывало. Женщины грели воду и мылись все вместе в покосившейся баньке, стирали тут же, в корыте. Зачастую без мыла, по старинке – золой. При старце Авксентии нужды ни в продуктах, ни в одежде не было: снабжали богомольцы и пришедшие за исцелением больные и их родственники. После кончины преподобного и без того скудное бытие затворниц стало нищенским.

Дав обет «питаться чем Бог пошлет», женщины не роптали, стойко сносили тяготы и скорби земные. Держали курочек, козу, возились в огороде не покладая рук. Собирали в лесу грибы, ягоды. Осенью на болотах наливались спелым соком клюква, морошка.

Такая аскетическая, полная черного труда жизнь Филофею только радовала. Некогда предаваться пустым мечтам, некогда грустить, скучать, думать о мирском. Она жаждала ощутить в сердце сияние святости, изнуряя тело постом, молитвами и работой. Но свет сей никак не загорался…

Преподобный Авксентий иногда утешал Филофею, стращал грехом гордыни. Ибо стремление к святости не что иное, как мания величия.

После таких слов молодая помощница убегала на чердак или в сарай и лила горькие слезы. Далеко ей до ангельской чистоты! Далеко до бескорыстной самоотверженности! Ведь она будто награду себе вымаливает у Бога, будто поощрения ждет. А это хуже, чем уподобиться обычному человеку, живущему в свое удовольствие.

– Господь испытывает нас, – говорила Василиса. – Мы ошибаемся, спотыкаемся и падаем на уготованном нам тернистом пути. Он же многотерпелив и многомилостив. Он простит тебя, дитя.

Временами Филофее казалось, что она вытравила из себя все плотские желания, чувства, мысли. Но никто не мог подсказать ей, достаточно ли этого. Она прислушивалась к своей душе, пытаясь уловить божественный свет… Увы, ничего такого не происходило.

Филофея мучилась, раскаивалась, терзалась сомнениями, и этот внутренний надлом, жестокая борьба с собственной гордыней лучше всего показывали, что прорыв не состоялся. Что еще она должна сделать?

В самые невыносимые дни послушница, если позволяла погода, отправлялась в Дамианову пустынь. Каждый камень разрушающейся обители, каждая былинка на монастырском дворе были ей смутно знакомы. Девять лет назад сестра Василиса показала ей дорогу через болота.

Филофея, затаив дыхание, стояла в соборной церкви, и на облупившихся стенах проступали некогда бывшие здесь фрески – фигуры Богоматери и святых в длинных складчатых одеяниях, Николай Чудотворец, Варвара-великомученица… Через пустые окна купольного барабана вливалось солнце, золотило остатки иконостаса.

– Что с тобою? – испугалась Василиса. – Побледнела, как полотно.

– Покажи мне… кельи.

– Идем, – вздохнула сестра. – Там одни руины.

Ступив на порог тесной комнатки без потолка, девушка задохнулась от нахлынувших слез, угадывая, где стояло твердое ложе, где висел образ Спасителя, где горела по вечерам лучина. Свечи считались роскошью, которую монахини дозволяли себе по светлым праздникам Рождества Христова, Пасхи, Троицы. Здесь, в этих некогда чисто выбеленных стенах, страдала и молилась юная инокиня Филофея, усмиряла сердечный жар и смуту в крови, прося у Бога избавить ее от искушений дьявольских.

Сюда под покровом темноты принесла она краски, кисти – дар молодого иконописца, расписывающего собор сценами из Святого Писания, – дабы запечатлеть являвшегося ей Ангела. Лучезарный образ как будто сам лег на свод стены, засиял нестерпимо, так, что Филофея зажмурилась и сомлела.

Ее житие, отягченное содеянным грехом, ибо наносить какие-либо изображения на стены кельи строжайше воспрещалось, превратилось в ежедневную, еженощную пытку. Один вопрос жег ее, раскаленным жалом терзал душу. Можно ли возлюбить