– «Мать»?[48] Ты об этом думаешь?

Ее соки еще не остыли на моих щеках, а потому мой ответный взгляд был не менее вопрошающим. Потому что мысли мои в тот момент (я надеюсь) меньше всего были обращены к матери.

– Я хочу сказать, – пояснила Клер, – ты уверен, что видел Пудовкина?

Даже это не помогло. Может, «пудовкин» – что-то из области секса? Я чуть было не ответил, да, мол, я уже видел пудовкина, но тут понял, что она вернулась к разговору, прерванному некоторое время назад. Во время одной из наших коротких передышек я извиняющимся тоном сказал, что не очень-то жалую немое кино (естественно, между схватками мы говорили о кино). Вернее, говорила Клер, а я слушал.

– Но это, конечно же, не относится к русскому кино, – возразила она. – Довженко, Эйзенштейн, Пудовкин…

– Пудовкин? – Я рассеянно зацепился за последнюю фамилию. – Да, к нему у меня претензий нет. Но его фильмы такие медленные, такие тяжелые… – Вообще-то в таком духе я высказывался относительно всех немых фильмов, за исключением комедий.

И вот часа два спустя Клер вернулась к этому предмету, удерживая мою голову в неустойчивом положении на своем лобке.

– «Мать», – проинформировала она меня, – единственный фильм Пудовкина, который можно взять на прокат в Штатах. Мы его не показывали в «Классик» уже четыре года. В Музее современного искусства была плохонькая копия «Грозы над Азией», но ее с сорок восьмого года не дают. Где же ты мог видеть Пудовкина?

– Ээ-э, – сказал я, пытаясь припомнить хоть какой-нибудь русский фильм, – ну вот хотя бы эта картина про царя в прошлом месяце – «Иван Грозный».

Ее живот под моим подбородком затрясся от смеха.

– Дурачок! Это же Эйзенштейн! – И она, повернув мою голову, возвратила меня к сладострастному занятию. – Любовничек, тебе еще многому предстоит научиться.

Неделю спустя я съехал с квартиры Джефа и Айрин и поселился у Клер. Началось мое образование.


Есть моменты, когда у нас вдруг открывается третий глаз и мы видим, что нам предстоит в жизни. Наш талант, наше призвание. Годы спустя это первое проявление наших пристрастий может представать не менее ярким, чем воспоминания о сексуальном пробуждении. В моем случае то и другое сплетаются воедино, и в центре – всегда воспоминания о Клер, любовнице и наставнице. Мы оба знали, что наши отношения обречены. Те годы, что мы провели вместе, были эротическим пиршеством. Клер никогда не скрывала, что холит и лелеет меня для удовлетворения собственных эгоистических интересов, и никогда не требовала от меня признания, будто она для меня – нечто большее, чем мальчишеская сексуальная фантазия во плоти. Конечно же, она была для меня чем-то большим. Но кем бы она ни была, я понимал, что не должен говорить о наших отношениях как о «любви» – это слово применительно к себе она изгнала из своего лексикона. У Клер имелся некий защитный цинизм, диктовавший грубоватый стиль, – эмоциональную занозистость, безжалостные столкновения идей. Для нее честность между мужчиной и женщиной была разновидностью боевых искусств, умением наносить и принимать удары без жалоб. Я покорно принял множество ударов такого рода – сногсшибательные критические выпады, оскорбления, эмоциональные уколы. Больно – но больнее всего был ее запрет на нежность. Мне иногда так хотелось признаться Клер в своих настоящих чувствах. И все же, хотя мне и не позволялось говорить об этом (а если бы и позволялось, то я бы сделал это с неловкостью, которую она так презирала), я не был настолько уж зеленым и понимал: между нами происходит что-то редкое и чрезвычайно драгоценное – бракосочетание разума и тела.