– Наверное, Шварцев повстречал в лесу на берегу Оржицы нашу войсковую часть. Возможно, они надели вражескую форму для маскировки. Нам придут на помощь товарищи. Нас спасут!

– Надеяться на чудо не грешно, – пробормотал мой напарник.

Или, еще чудеснее, генеральный штаб изобрел способ дать отпор супостату, и Красная армия перешла в наступление. Тогда мы сможем присоединиться к одной из наступающих частей. Впрочем, меня скорее всего сначала отправят в госпиталь. А потом я все равно смогу воевать, пусть без обеих ног. Но я все равно смогу. Я отомщу за мать и сестру.

А потом совсем уже изумительная, последняя мысль – Шварцев ошибся: мама, Люба и меньшой из моих племянников живы. И сейчас, через мгновение капитан сообщит мне об этом. И главное: Шварцев не предатель. А если это так, то все остальные надежды справедливы и сбудутся.

Но где же Шварцев? Почему-то я все еще не слышал характерного стука его ботинок по броне. Я протянул руку, намереваясь открыть люк, но меня остановил окрик Ермолая:

– Посмотри-ка наружу, сынок!

И я снова приник к смотровой щели. Шварцев спешил к опушке леса. Он бежал уже не скрываясь, с невероятным проворством, огибая воронки и перепрыгивая через мертвые тела. Немцы, сгрудившись на опушке и покуривая, следили за его перемещениями. Враги оживленно о чем-то переговаривались, улыбались, поплевывали.

– Нам конец.

Кто это сказал? Неужели я?

– Все в руках Божьих, – был ответ.

– Я рад, что ты со мной, – оборачиваясь к Ермолаю, произнес я. – Пусть ты не коммунист, всего лишь набожный старик, уверовавший в небылицы…

Я не успел договорить. Дышать сделалось трудно. Я словно оглох и не слышал ничего, кроме собственного голоса. А потом весь мир потряс ужасный толчок. Меня подбросило. Я ожидал болезненного удара о железо танка, но этого не случилось. Я просто вылетел из танка через нижний люк, как вылетает из утробы матери новорожденный младенец при стремительных родах. Так оказался на земле. Приземлился не жестко, но чувствительно. Я ожидал худшего, но боль не слишком жестоко терзала тело, когда меня тащило и волокло по размякшему от дождя грунту. Иногда, не часто, я видел бороду Ермолая. Перепачканная в грязи и крови, она нависала надо мной, и тогда что-то мокрое капало мне на лицо: то ли кровь, то ли слезы, то ли опостылевший дождь. Ермолай бормотал свои никчемные молитвы, а у меня недоставало сил попросить его замолчать. Так я терпел боль до тех пор, пока над моим лицом не нависли мокрые ветви какого-то, сохранившего лишь часть своей листвы, дерева. В этом месте движение мое остановилось, и боль прекратилась, будто кто-то ей приказал. Волнение же оставило меня еще раньше. Главное состояло в том – и это я знал тверже собственного имени, – что мне уже не о чем больше волноваться.

Потом чья-то твердая и уверенная рука вложила мне в ладонь пистолет. Присутствие знакомого предмета так воодушевило меня, что я смог перевернуться на бок. Мокрое редколесье заполняли сумерки. Откуда-то я знал о наступлении утра. Сейчас начало октября. Значит, времени не менее восьми часов. Я слышал, как капли, срываясь с мокрых листов, рушатся на мягкую лесную подстилку. Кто-то крался по ней, стараясь не шуметь. И ни одна веточка не хрустнула под ногой неизвестного.

Уже не рано, но почему же так тихо? Воздух влажен, и каждый, даже самый тихий звук должен быть слышен далеко окрест. Правую руку с зажатым в ней пистолетом я сунул за пазуху – так можно надеться, что щелчок предохранителя услышу я один, но не услышит крадущийся в осенней мороси враг. Не испытывая боли, сосущего голода или тягостной пресыщенности, страха или счастья, лишенный осязания, я весь обратился в слух и зрение. Только эти два чувства могли способствовать выполнению моего последнего долга.