Тем временем в Париже Сергей Третьяков на очередном свидании с советским разведчиком повторил: «Я утверждал и утверждаю, что никого из обвиняемых по делу «Промпартии» я лично не видел и разговоров с ними не вел».

Использование на процессе в Москве имени Третьякова чуть было не привело к его провалу.

На вечернем заседании 4 декабря после окончания судебного следствия специальное присутствие перешло к прениям сторон. Первым слово было предоставлено государственному обвинителю.

По классическим правилам Крыленко должен был проанализировать доказательства и улики, подтверждающие преступную деятельность обвиняемых. Ему уже было известно: за рубежом с изумлением констатировали, что все обвиняемые сознались, хотя на процессе не представлено ни единого доказательства! Обвинение не располагало ни одной объективной уликой, только признаниями обвиняемых.

«Какие улики вообще могут быть? – задавал сам себе вопрос Крыленко. – Есть ли, скажем, документы? Я спрашивал об этом. Оказывается, там, где они были, там документы уничтожались… Конечно, такие документы, как письма Торгпрома и другое, были уничтожены… Я спрашивал: может быть, какой-нибудь случайный остался? Было бы тщетно на это надеяться…»

Преступник, естественно, уничтожает улики. А почему он преступник? Потому что арестован и сознался, объясняет обвинитель. Ни с того ни с сего ОГПУ не арестовывает…

Председательствующий Вышинский вполне удовлетворен логикой главного обвинителя. Это же его главная идея – признание подсудимого и есть царица доказательств.

Но Крыленко лихо выбрасывает свой главный козырь: «Но все же не все документы были уничтожены… В материалах, касающихся деятельности текстильной группы, имеются письма Третьякова Лопатину и Лопатина Третьякову».

Лопатин умер в 1927 году, за три года до процесса, поэтому он не попал на скамью подсудимых, но на процессах его фамилию называли среди главных вредителей.

Московские газеты приходили в Париж с опозданием. 11 декабря в полпредство доставили газеты с обвинительной речью Крыленко. Один из руководителей парижской резидентуры, занимавшийся Третьяковым, решил почитать газету на сон грядущий. Когда он добрался до фразы о письмах Третьякова, то буквально похолодел (так написано в шифровке, которая хранится в архиве российской внешней разведки).

Утром он отправил письмо в центр:

«Почему, принимая решение о том, чтобы Крыленко сделал на процессе такое заявление, вы не сочли нужным предупредить нас?

Если бы нас поставили в известность, мы бы успели подготовиться: или порвать все отношения с «Ивановым», раз таково решение центра, или, если центр, несмотря на заявление Крыленко, рвать с ним не намерен, то предупредить самого «Иванова». Ведь ему предстоит ответить Торгпрому, каким образом его переписка с Лопатиным попала в руки ОГПУ.

Принимая во внимание всеобщую подозрительность эмиграции ко всем и то обстоятельство, что эти письма – единственные документы, которые были названы на процессе, не подлежит никакому сомнению, что отношение к нему со стороны эмиграции станет более чем настороженным».

Но в Иностранном отделе ОГПУ ничего поделать не могли. Процесс по делу «Промпартии» куда важнее судьбы какого-то агента парижской резидентуры.

Поразительным образом все обошлось. В Париже никто не рискнул предположить, что ОГПУ получило письма непосредственно от Третьякова. Эмиграция решила, что их переписка была конфискована после смерти Лопатина.

7 декабря 1930 года в Москве завершился проходивший при большом стечении иностранных корреспондентов двухнедельный судебный процесс по делу придуманной ОГПУ «Промпартии».