Заменит небо над главою,
Став бездной нежно-голубою.
Что ж, в результате сей прогулки
В глубины вод погружены,
Где к чаю приготовил булки
Кальмар – хозяин глубины.
Однако ж люди – не селедка,
Ему гостинцев припасли.
К нему мы на своей подлодке
Не просто так ведь доплыли.
Ну, в общем, славно посидели,
Вполне душевный вышел ужин.
Конфеты все почти поели,
И час пришел проститься уж.
Он, глядя на букет азалий,
Вздохнет: «Caputca mai folga!»[3].
Печальный взгляд из ламинарий
Вас провожает очень долго.
II. На полке
Нашел покой в стеклянной призме
Десятирукий царь глубин.
Он там сидит совсем один
И поглощает формалин.
А посетители глазеют
И тычут пальцами в него,
Мол, посмотрите, каково
Чудовище!
А он краснеет
И прячет злобные глаза.
В своем бессилье он прекрасен,
Как шторм, когда гремит гроза,
Играют волны с ветром властным.
Он помнит, как из толщи вод
Смотрел на буйство и гордился,
Что океан – его феод,
А ныне – формалином спился.
О, одиночества кошмар!
О, несвобода заточенья!
Он помнит, что еще кальмар,
Но все же близится забвенье.
И вот он спит. И видит сны
О том, как темными ночами
Из мрачных вод, из глубины
Он возвращается к началу,
Когда бездарные киты,
Что тоже мнят себя царями
И любят говорить на «ты»,
Хотят повелевать морями.
Поднимется кальмарий род
И силою своей ударит,
И сам Кальмар откроет рот
И поглотит безумных тварей.
Но вот беда – он одинок.
Сидит в своей стеклянной банке
И ждет, когда наступит срок,
Воспрянут водяные замки
И опадающей струей
Обрушатся на злую сушу,
И он отправится домой,
Свой плен стремительно разрушив.
Но тщетны монстровы мечты,
Мы не затем ныряли в воду,
Чтоб ничего из той воды
Не вытащить для несвободы.
И нам безумно повезло,
Что от прихваченного джина
Кальмара быстро развезло,
Его добыли из пучины.
Так пусть себе сидит один,
Чтоб мы ему с научной целью
Давали только формалин
И не кормили его сельдью.
И бросит глупые мечты
О бунте и освобожденье,
А в море гордые киты
Поют. Ведь их прекрасно пенье!

Песни китов: история художника

Бумага была отвратительного качества: изжелта-серая, с грубыми волокнами, за которые все время цеплялось перо, смазывая рисунок.

Она даже горела плохо.

Конрад глядел, как обугливаются, медленно сдаваясь огню, листы: там, где ее лизало пламя, бумага неохотно желтела, потом становилась коричневой, проседала под напором жара, огненные кольца медленно наползали на росчерки белого и черного, оставляя за собой только черное – поле, с которого собрали урожай. Именно «поле», а не «ничто»: грубая подкладка рисунка никуда не девалась, представая в первозданной своей наготе. Даже более: в черноте обуглившейся бумаги угадывалась своя структура, словно рисунок перетекал в огне в некое иное состояние, выворачивался наизнанку.

Наверное, уходил в свой бумажный рай.

Отчего-то повелось, что рай открывается только за огненными вратами. Закон. Непреложный закон небытия.

Конрад встал и подошел к окну.

Комната, которую он снимал у госпожи Раучек (сухие поджатые губы, чопорная посадка головы и неожиданно живые зеленые глаза), находилась на самом верху башни: круглая и куполообразная, она должна была продуваться всеми ветрами с моря и с суши, быть выстывшей, словно склеп. Однако же по странной прихоти инженерной мысли строителей башни, именно эта комната становилась в холодный сезон средоточием восходящих потоков горячего воздуха подвальных этажей. Конечно, они успевали остыть, однако ж все равно оставались достаточно теплыми для того, чтобы даже зимой здесь можно было работать, не согревая поминутно пальцы.

Конец ознакомительного фрагмента.