А Кэрри… та перепугалась до смерти, только что в обморок не упала, вся сжалась и буквально позеленела.

Тут ее мать как заорет:

– КЭЭРРРРРРРРРИИИИ!

Я вскочила и тоже закричала: «Ну-ка не смейте на нее орать! Как вам не стыдно!» В общем, какую-то ерунду в таком духе. Не помню точно. Кэрри пошла назад, потом остановилась, сделала еще несколько шагов, и в тот момент, когда переходила с нашей лужайки на свою, она обернулась и посмотрела на меня… Этот взгляд… Просто ужасно… Я не могу передать, что в нем прочла. И тягу, и ненависть, и страх… и горе. Словно сама жизнь обрушилась на нее, подобно каменному граду, – и это в три-то года.

Тут на заднее крыльцо вышла моя мать, и при виде девочки лицо у нее будто сникло. А Маргарет… та продолжала кричать что-то про шлюх, про блудниц, про грехи отцов, что падут на детей аж до седьмого колена… Я просто дар речи потеряла, язык стал как сухой лист.

Всего секунду, наверно, Кэрри стояла в нерешительности на границе двух участков, затем Маргарет Уайт глянула вверх, и, Богом клянусь, она залаяла на небо. Именно залаяла. А потом вдруг принялась… истязать себя, что ли. Она впивалась пальцами себе в щеки и в шею, оставляя красные полосы и царапины, и раздирала на себе одежду.

Кэрри вскрикнула: «Мама!» – и бросилась к ней.

Миссис Уайт присела как-то по-лягушачьи и развела руки в стороны. Я думала, она ее раздавит, и невольно закричала. А Маргарет Уайт только улыбалась. Улыбалась и пускала слюни, которые текли по подбородку… Боже, как это противно!

Она схватила Кэрри в охапку, и они скрылись за дверью. Я выключила радиоприемник, и нам было их слышно. Не все, конечно, отдельные слова, но мы и так понимали, что происходит. Молитвы, всхлипы, вопли – безумие какое-то. Затем Маргарет велела Кэрри забираться в чулан и молиться. Девочка плакала, кричала, что она не нарочно, что больше не будет… А затем тишина. Мы с мамой переглянулись, и я могу сказать, что никогда не видела ее в таком состоянии, даже когда умер папа. Она только сказала: «Бедный ребенок…», и все. Потом мы тоже пошли в дом.

Стелла Хоран встает и подходит к окну – привлекательная женщина в желтом сарафане с открытой спиной.

– Знаете, я как будто переживаю те события заново, – говорит она, поворачиваясь. – У меня внутри все просто кипит. – Она обнимает себя руками, словно ей стало холодно, и невесело усмехается. – Да, она была такая милая. Глядя на эти фотографии, никогда не скажешь…

За окном по-прежнему спешат куда-то машины, а я сижу и жду, когда она продолжит рассказ. В этот момент она напоминает мне прыгуна с шестом, который глядит на планку и раздумывает, не слишком ли высоко ее поставили.

– Мама заварила шотландский чай, крепкий, с молоком – вроде того, как она всегда заваривала, когда я еще девчонкой залезала в крапиву или расшибалась, падая с велосипеда. Ужасное варево, но мы пили, сидя друг напротив друга на кухне, – она в каком-то старом домашнем платье с разошедшемся на спине швом, а я в своем бикини Вавилонской блудницы. Мне хотелось плакать, но все это было слишком жизненно, не так, как в кино. Однажды, когда я ездила в Нью-Йорк, я видела, как старый пьяница тащит по улице за руку маленькую девочку в голубом платье. Она так плакала, что у нее кровь шла носом. У старика был зоб, и шея – будто велосипедная камера. Огромная красная шишка на лбу, прямо посередине, а на синем пиджаке из саржи длинная белая полоса. Но все торопливо шли мимо, потому что, если не обращать внимания, они скоро скроются из вида. Тоже очень жизненно.