, ни о чем, кроме как о самой себе, не говорящей). Характерно, что в обоих этих докладах Ю. Л. возвращается к размышлениям о противоположности микро- и макроподходов как своего рода кальке апории «жизни» и «науки» (и возвращает ссылки на труды Г. С. Кнабе, развивая их обращением также к К. Гинзбургу, З. Кракауэру и др.[92]) – хотя продолжает одновременно использовать и идеи Л. М. Баткина.

Именно эта проблематика, основанная фактически на поисках выхода за пределы традиционного соотношения индукции и дедукции как способов перехода от общего к частному и обобщения в историческом исследовании, и была заострена в переиздаваемом здесь заключительном докладе «Многоликая история». Ю. Л. вновь подчеркивал противостояние единичного и массового, отражающееся в неслиянности нацеленных на исследование каждой из этих сфер микро- и макроподходов, как и непременную востребованность обеих этих перспектив, разрешающуюся в исследовательской практике историка лишь по принципу дополнительности (понятие, восходящее к принципу интерпретации квантовой механики Н. Бора). Это сочетание различного и делало историю «многоликой».

В дальнейшем, как мы уже видели, Ю. Л. продолжит размышления о множественности понимания истории в серии статей о «странном прошлом»[93]. Тут акцентировалось «сосуществование разных вариантов исторического знания, того, которое исходит из функционального единства всех элементов общественного целого, и того, которое признает его „недостаточную системность“, дискретность, прерывность и возможность существования внутри этого целого „разъемов“, автономных фрагментов, „чужеродных элементов“, незапрограммированных казусов и пр.»[94]. Такое видение и заставляло Ю. Л. говорить о переосмыслении самого предмета исторического знания, которое лежало в основе казусного подхода.

Важный аспект этого иного видения, как заметно хотя бы в приведенной цитате, составляла, конечно, фрагментация истории, проблема, чуть ли не набившая тогда, при всей ее важности, оскомину (отчасти, может быть, из-за ее неразрешимости[95]). Однако суть такого переосмысления не сводилась к фрагментации. Кажется парадоксальным, что историк, столь упорно во всех предыдущих трудах взыскующий исторического синтеза, мог теперь быть воодушевленным этой «фрагментацией». Но именно «разъемы» и «зазоры» в общественных системах и структурах оставляли при таком видении пространство индивидуальному выбору и проявлениям индивидуальной субъективности – как мы теперь бы сказали, агентности действующих лиц истории, индивидуальному вообще. Речь тем самым не сводилась к извечному вопросу о свободе воли (эта связь обсуждалась в дискуссиях о «Казусе»[96]). Вопрос об общественном резонансе индивидуальных поступков и, шире, о «переходе от единичного и индивидуального к массовому и общепринятому»[97] теперь требовал иначе видеть устройство целого; структуры не оставляли места индивидуальному (а потому Ю. Л. считал недостаточным и изучение отдельного лишь как свидетельства типичного). Вероятно, поиски способов сочетать микро- и макроподходы и были новым ракурсом стремления приблизиться к историческому синтезу, хотя он виделся как все менее достижимый (в одной из лекций Ю. Л. скажет «пресловутый синтез», не отрицая его важности, но отмечая нередкую невозможность его выстроить[98]).

Трудно не увидеть связь предложенной проблематики в целом с дискуссиями, которые прежде велись в среде советских «неофициальных» гуманитариев, медиевистов в особенности. Здесь заметны следы не только известной «дискуссии о личности», состоявшейся в семинаре А. Я. Гуревича по исторической антропологии и затем опубликованной в «Одиссее», где столкнулись в особенности позиции Гуревича и Баткина (утверждавшего, что личность – сугубо нововременное явление)